Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

История агасфера. Кто такой "вечный жид". Смотреть что такое "агасфер" в других словарях

Василий Андреевич Жуковский
(1783–1852).

Странствующий жид.

Солнце склонялось к горам Иудейским. Медлительным шагом,
Очи потупив, объят размышленьем о том, что случилось
Столь недавно, шел Никодим от Голгофы. Все тихо
Было кругом. Три креста на вершине горы одиноко
В блеске вечернем сияли. Внизу был сумрак. Пещера
С гробом пустым, с отвалившимся камнем от входа, прохладно
Сенью дерев благовонных закрыта была. Там глубокий
Царствовал сон. Никодим, задумавшись, шел через город;
Шел он тем самым путем, по которому нес на Голгофу
За сорок дней перед тем Свой Крест незабвенный Учитель.
Все, что было в тот день, повторялось в душе Никодима.
Здесь Вероника обтерла Страдальцу ланиты, кровавым
Потом покрытыя. Там, узрев проливающих слезы
Жен, Он сказал: «Не Меня вам должно оплакивать, дщери
Ерусалима! Оплачьте ныне себя! Наступают
Дни, в которые с трепетом скажут горам: “Упадите,
Горы, на нас!” и холмам: “Покройте нас, холмы!”» В том месте
Пал Он под тяжким крестом, изнуренный. Дале, увидев
Матерь, лишенную чувств, Он сказал, проходя: “Ободрися,
Милая Матерь!“ Там, наконец, облечен в багряницу,
В узах, в терновом венце, Он стоял пред народом, смиренный,
Тихий, но полный величия. «Се человек!» с состраданьем
Молвил Пилат, и руки омыл, – и волнуясь, как море,
«Кровь Его на нас и на чадах наших!» – воскликнул
Громко безумный народ... И Его повели на Голгофу...

Он нес Свой Крест тяжелый на Голгофу;
Он, Всемогущий, Вседержитель, был
Как человек измучен; пот и кровь
По бледному Его лицу бежали;
Под бременем своим Он часто падал,
Вставал с усилием, переводил
Дыхание, потом, шагов немного
Переступив, под ношею Его давившей,
Как плотоядный зверь свою добычу,
Им схваченную, давит, падал снова.
И наконец, с померкшими от мук
Очами, Он хотел остановиться
У Агасверовых дверей, дабы,
К ним прислонившись, перевесть на миг
Дыханье. Агасвер стоял тогда
В дверях. Его он оттолкнул от них
Безжалостно. С глубоким состраданьем
К несчастному, столь чуждому любви,
И сетуя о том, что должен был
Над ним изречь как Бог свой приговор,
Он поднял скорбный взгляд на Агасвера
И тихо произнес: «Ты будешь жить,
Пока Я не приду». И удалился.
И наконец Он пал под ношею совсем
Без силы. Крест тогда был возложён
На плечи Симона из Киринеи, –
И скоро Он исчез вдали, и вся толпа
Исчезла вслед за Ним. Все замолчало
На улице ужасно опустелой.
Народ вокруг Голгофы за стенами
Ерусалимскими столпился. Город
Стал тих как гроб. Один, оцепенелый,
В дверях своих недвижим Агасвер
Стоял. И долго он стоял, не зная,
Что с ним случилося, чьи были те
Слова, которых каждый звук свинцовой
Буквой в мозг его был вдавлен, и там
Сидел неисторжим, не слышен уху,
Но страшно слышен в глубине души.

Вот наконец, вокруг себя обведши,
Как полусонный, очи, он со страхом
Заметил, что на Мории, над храмом,
Чернели тучи, с запада, с востока,
И с севера, и с юга, в одну густую
Слиявшиеся тьму. Туда упер он
Испуганное око. Вдруг крест-накрест
Там молнией разрезалася тьма;
Гром грянул, чудный отзыв в глубине
Святилища ответствовал ему,
Как будто там разорвалась завеса.
Ерусалим затрепетал – и весь
Внезапно потемнел, лишенный солнца;
И в этой тьме земля дрожала под ногами;
Из глубины ее был голос; было
Теченье в воздухе бесплотных слышно;
Во мраке образы восставших
Из гроба, вдруг явясь, смотрели
Живым в глаза. Толпами от Голгофы
Бежал народ, был слышен шум
Бегущих; но ужасно каждый про себя
Молчал. Тут Агасвер, в смертельном страхе,
Очнувшись, неоглядкой побежал
Вслед за толпою от своих дверей,
Не зная сам куда, и в ней исчез.
Тем временем утих Ерусалим.
Во мгле громадой безобразной зданья
Чернели. Жители все затворились
В своих домах, и все тяжелым сном
Заснуло. И вот над этой темной бездной
От туч, их затмевавших, небеса,
Уж полные звездами ночи, стали чисты:
В их глубине была невыразима
Неизглаголанная тишина,
И слуху сердца слышалося там,
Как от звезды к звезде перелетали
Их стражи – ангелы, с невыразимой
Гармонией блаженной, чудной вести. Прямо
Над Элеонскою горой звезда
Денницы подымалась. Агасвер,
Всю ночь по улицам Ерусалима
Бродив, терзаемый тоской и страхом,
Вдруг очутился за стенами града,
Перед Голгофой. На горе пустой,
На чистом небе, ярко три креста
Чернели. У подошвы темной
Горы был вход в пещеру, и великим камнем
Он был задвинут; и не вдали, как две
Недвижимые тени, в сокрушенье
Две женщины сидели, устремив
Глаза – одна на камень гроба, а другая
На небеса. Увидя их, и камень,
И на горе кресты, затрепетал
Всем телом Агасвер; почудилось ему,
Что грозный камень на него идет,
Чтоб задавить: и, как безумный,
Он побежал ко граду от Голгофы...

Есть остров; он скалою одинокой
Подъемлется из бездны океана;
Вокруг него все пусто: беспредельность
Вод и беспредельность неба.
Когда вода тиха, а небеса
Безоблачны, он кажется тогда
В сиянье дня уединенно-мрачным
Пустынником в лазури беспредельной;
В ночи ж, спокойным морем отраженный
Между звездами, в двух кругом него
Пучинах блещущими, он чернеет,
Как сумрачный отверженец созданья.
Когда ж на небе тучи, в море буря
И на него со всех сторон из бездны
Бросаются, как змеи, вихри волн,
А с неба молнии в его бока
Вонзаются, их ребр не сокрушая,
Он кажется, в сем бое недвижимый,
Всемирного хаоса господином.
На западном полнебе знойно солнце
Горело, воздух густо был наполнен
Парами. В них как бы растаяв, солнце
Сливалось с ними, и весь запад неба,
И все под ним недвижимое море
Пурпурным янтарем сияли; было
Великое спокойствие в пространстве.
В глубокой думе, руки на груди
Крест-на-крест сжав, он, вождь побед недавно
И страх царей, теперь царей колодник,
Сидел один над бездной на скале,
И на море – которое пред ним
Так было тихо и, весь пламень неба
В себя впивая всей широкой грудью,
Им полное, дыханьем несказанным
Вздымалося – смотрел. Пред ним широко
Пустыня пламенная расстилалась.
С ожесточеньем безнадежной скорби,
Глубоко врезавшейся в сердце,
С негодованьем силы, вдруг лишенной
Свободы, он смотрел на этот хаос
Сияния, на это с небесами
Слиявшееся море. Там лежал
И самому ему уже незримый мир,
Им быстро созданный и столь же быстро
Погибший; а широкий океан,
Пред ним сиявший, где ничто следов
Величия его не сохранило,
Терзал его обиженную душу
Бесчувственным величием своим,
С каким его в своей темнице влажной
Он запирал. И он с презреньем взоры
От бездны отвратил, и оком мысли
Перелетел в страну минувшей славы.
Там образы великие пред ним,
Сражений тени, призраки триумфов,
Как из-за облак огненные Альпов
Вершины, подымались; а в дали далекой
Звучал потомства неумолкный голос;
И мнилося ему, что на пороге
Иного мира встретить ждут его
Величества всех стран и всех времен.
Но в этот миг, когда воспоминаньем
В минувшем гордой мыслью он летал, – орел
Ширококрылый, от бездны моря быстро
Взлетев на высоту, промчался мимо
Его скалы и в высоте пропал.
Его полетом увлеченный, он
Вскочил, как будто броситься за ним
Желая в беспредельность; воли, воли
Его душа мучительную прелесть
Отчаянно почувствовала всю.
Орел исчез в глубоком небе. Тяжким
Свинцом его полет непритеснимый
На сердце пал ему; весь ужас
Его судьбы, как голова смертельная Горгоны,
Ему предстал; все привиденья славы
Минувшей вдруг исчезли; и один
Постыдный, может быть – и долгий, путь
От тьмы тюремной до могильной, где
Ничтожество... И он затрепетал;
И всю ему проникло душу отвращенье
К себе и к жизни; быстрым шагом к краю
Скалы он подошел и жадным оком
Смотрел на море, и оно его
К себе как будто звало, и к нему
В своих ползущих на скалу волнах
Бесчисленные руки простирало;
И уж его нога почти черту
Между скалой и пустотой воздушной
Переступила... В этот миг его
Глазам, как будто из земли рожденный,
На западе скалы, огромной тенью
Отрезавшись от пламенного неба,
Явился некто, и необычайный,
Глубоко движущий всю душу голос
Сказал: «Куда, Наполеон!»... При этом зове,
Как околдованный, он на краю скалы
Оцепенел: поднятая нога
Сама собой на землю опустилась.
И с робостью, неведомой дотоле,
На подходящего он устремил
Глаза, и чувствовал с каким-то странным
Оттолкновеньем всей души, что этот
Пришелец для него и для всего
Создания чужой; но он невольно
Пред ним благоговел, его черты
С непостижимым сердца изумленьем
Рассматривал... К нему шел человек,
В котором все не человечье было:
Он был живой, но жизни чужд казался;
Ни старости, ни молодости в чудных
Его чертах не выражалось; все в них было
Давнишнее, когда-то вдруг – подобно
Созданьям допотопным – в камень
Неумирающий и неживущий
Преобращенное; в его глазах
День внешний не сиял, но в них глубоко
Горел какой-то темный свет,
Как зарево далекого сиянья;
Вкруг головы седые волоса
И борода, широкими струями
Грудь покрывавшая, из серебра
Казались вылитыми; лоб
И щеки бледные, как белый мрамор,
Морщинами крест-на-крест были
Изрезаны; одежда в складках тяжких,
Как будто выбитых из меди, с плеч
До пят недвижно падала; и ноги
Его шли по земле, как бы в нее
Не упираяся. – Пришлец, приближась,
На узника скалы вперил свои
Пронзительные очи и сказал:
«Куда ты шел и где б ты был, когда б
Мой голос вовремя тебя не назвал?
Не говорить с тобой сюда пришел я:
Не может быть беседы между нами,
И мыслями меняться нам нельзя;
Я здесь не гость, не друг, не собеседник;
Я здесь один минутный призрак, голос
Без отзыва... Врачом твоей души
Хочу я быть – и перед нею всю
Мою судьбу явлю без покрывала;
В молчанье слушай. Участи моей
Страшнее не было, и нет, и быть
Не может на земле. Богообидчик,
Проклятью преданный, лишенный смерти,
И, в смерти жизни, вечно по земле
Бродить приговоренный, и всему
Земному чуждый, памятью о прошлом
Терзаемый, и в области живых живой
Мертвец, им страшный и противный,
Не именующий здесь никого
Своим, и, что когда любил на свете,
Все переживший, все похоронивший;
Все пережить и все похоронить
Определенный; нет мне на земле
Ни радости, ни траты, ни надежды;
День настает, ночь настает, они
Без смены для меня; жизнь не проходит,
Смерть не приходит; измененья нет
Ни в чем; передо мной немая вечность,
Окаменившая живое время;
И посреди собратий бытия,
Живущих радостно иль скорбно, жизнь
Любящих иль из жизни уводимых
Упокоительной рукою смерти,
На этой братской трапезе созданий
Мне места нет; хожу кругом трапезы
Голодный, жаждущий, – меня они
Не замечают; стражду, как никто
И сонный не страдал, – мое ж страданье
Для них не быль, а вымысел давнишний,
Давно рассказанная детям сказка.
Таков мой жребий. Ты, быть может,
С презреньем спросишь у меня: зачем же
Сюда пришел я, чтоб такой
Безумной басней над тобой ругаться?
Таков мой жребий, говорю, для всех
Вас, близоруких жителей земли;
Но для тебя моей судьбины тайну
Я всю вполне открою... Слушай.

Я – Агасвер; не сказка Агасвер,
Которою кормилица твоя
Тебя в ребячестве пугала, – нет! о, нет!
Я Агасвер живой, с костями, с кровью,
Текущей в жилах, с чувствующим сердцем
И с помнящей минувшее душою;
Я Агасвер – вот исповедь моя.
О нет! язык мой повторить не может
Живым, для слуха внятным словом
Того, что некогда свершилось, что
В проклятие жизнь бедную мою
Преобратило, – имя Агасвер
Тебе сказало все... Нет! в языке
Моем такого слова не найду я,
Чтоб то изобразить, что был я сам,
Что мыслилось, что виделось, что ныло
В моей душе и что в ночах бессонных,
Что в тяжком сне, что в привиденьях,
Пугавших въявь, мне чудилось в те дни,
Которые прошли подобно душным,
Грозою полным дням, когда дыханье
В груди спирается и в страхе ждешь
Удара громового... в дни несказанной
Тоски и трепета, со дня Голгофы
Прошедшие!.. Ерусалим был тих,
Но было то предтишье подходящей
Беды; народ скорбел, и бледность лиц,
Потупленность голов, походки шаткость,
И подозрительность суровых взглядов –
Все было знаменьем чего-то, страшно
Постигнувшего всех, чего-то, страшно
Постигнуть всех грозящего. Кругом
Ерусалимских стен какой-то мрачный,
Неведомый во граде никому,
Бродил, и криком жалобным, на всех
Концах всечасно в граде слышным: «Горе!
От запада и от востока горе!
От севера и от полудня горе!
Ерусалиму горе!» – повторял.
А я из всех людей Ерусалима
Был самый трепетный. В беде всеобщей
Мечталось мне, страшнейшая – моя,
Чудовище с лицом закрытым, мне
Еще неведомым, но оттого
Стократ ужаснейшим. Что Он сказал мне?
Я слов Его не постигал значенья:
Но звуки их ни день, ни ночь меня
Не покидали; – яростью кипела
Вся внутренность моя против Него,
Который ядом слова одного
Так жизнь мою убил; я приговора
Его могуществу не верил; я
Упорствовал обманщика в Нем видеть;
Но чувствовал, что я приговорен...
К чему?.. Неведенья ужасный призрак,
Страшилище без образа, везде,
Куда мои глаза ни обращал я,
Стоял передо мной – и мучил страхом
Неизглаголанным меня. Против
Обиженного мной и приговор мне
Одним, еще непонятым мной, словом
Изрекшего, и против всех Его
Избранников я был неукротимой
Исполнен злобой. А они одни
Между людьми Ерусалима были
Спокойны, светлы, никакой тревогой
Не одержимы; кто встречался в граде
Смиренный видом, светлым взором
Благословляющий, благопристойный
В движениях, в опрятном одеянье,
Без роскоши, уж тот, конечно, был
Слугой Иисуса Назорея. В их
Собраниях вседневно совершалось
О Нем воспоминанье; часто, посреди
Ерусалимской смутной жизни, было
Их пенье слышимо; они без страха
В домах, на улицах, на площадях
Благую весть о Нем провозглашали.
Весь город злобствовал на них, незлобных;
И эта злоба скоро разразилась
Гонением, тюремным заточеньем
И наконец убийством. Я, как дикий
Зверь, ликовал, когда был перед храмом
Стефан, побитый каменьем, замучен;
Когда потом прияли муку два
Иакова, один мечом, другой
С вершины храма сброшенный; когда
Пронесся слух, что Петр был распят в Риме,
А Павел обезглавлен: мнилось мне,
Что в них, свидетелях Его, и память
О Нем погибнет. Тщетная надежда!
Во мне тоска от страха неизвестной
Мне казни только раздражалась. Я,
При Ироде-царе рожденный, видел
Все время Августа; потом три зверя,
Кровавой властью обесславив Рим,
Погибли; властвовал четвертый – Нерон.
Столетие уж на плечах моих лежало;
Вокруг меня четыре поколенья
Цвели в одном семействе: сыновья,
И внучата, и внуков внуки в доме
Моем садились за мою трапезу...
Но я со дня того в живом их круге
Все более и боле чужд, и сир,
И нелюдим, и грустен становился;
Я чувствовал, что я ни хил, ни бодр,
Ни стар, ни молод, но что жизнь моя
Железно-мертвую приобрела
Несокрушимость. Самому себе,
Среди моих живых детей, и внуков,
И правнуков, казался я надгробным
Камнем, меж их могил стоящим камнем;
И лица их имели страшный цвет
Объятых тленьем трупов. Все уж дети
И все уж внуки были взяты смертью;
И правнуков с невыразимым горем
И бешенством я начал хоронить...

Тем временем час от часу душнее
В Ерусалиме становилось. Зная,
Что будет, все Иисуса Назорея
Избранники покинули убивший
Учителя их город и ушли
За Иордан. И все, и все сбывалось,
Что предсказал Он: Палестина вся
Горела бунтом; легионы Рима
Терзали области ее; и скоро
Приблизился к Ерусалиму час
Его судьбы; то время наступило,
Когда, как Он пророчил, “благо будет
Сошедшим в гроб, и горе матерям
С младенцами грудными, горе старцам
И юношам, живущим в граде, горе
Из града не ушедшим в горы девам”.
Веспасианов сын – извне – пути
Из града все загородил, вогнав
Туда насильно мор и голод;
Внутри господствовали буйство, бунт,
Усобица, безвластье, безначалье,
Владычество разбойников, извне
Прикликанных своими на своих.
Вдруг три осады: храма от пришельных
Грабителей, грабителей от града, града
От легионов Тита... Всюду бой;
Первосвященников убийство в храме;
На улицах нестройный крик от страха,
От голода, от муки передсмертной,
От яростной борьбы за кус согнившей
Еды, рев мятежа, разврата песни,
Бесстыдных оргий хохот, стон голодных
Младенцев, матерей тяжелый вой...
И в высоте над этой бездной днем –
Безоблачно пылающее небо,
Зловонную заразу вызывая
Из трупов, в граде и вне града
Разбросанных; в ночи ж, как Божий меч,
Звезда беды, своим хвостом всю твердь
Разрезавшая пополам, Ерусалиму
Пророча гибель... И погибнуть весь
Израиль обречен был; отовсюду
Сведенный светлым праздником пасхальным
В Ерусалим, народ был разом предан
На истребленье мстительному Риму.
И все истреблены: ... убийством, гладом,
В когтях зверей, прибитые к крестам,
В цепях, в изгнанье, в рабстве на чужбине.
Погиб Господний град, и от созданья
Мир не видал погибели подобной.
О, страшно он боролся с смертным часом!
Когда в него, все стены проломив,
Ворвался враг и бросился на храм, –
Народ, в его толпу, из-за ограды
Исторгшись, врезался и, с ней сцепившись,
Вслед за собой ее вовлек в средину
Ограды: бой ужасный, грудь на грудь,
Тут начался; и, наконец, спасаясь,
Вкруг скинии, во внутренней ограде
Столпились мы, отчаянный, последний
Израиля остаток... Тут увидел
Я несказанное: под святотатной
Рукою скиния открылась, стало
Нам видимо невиданное оку
Дотоль – ковчег завета... в этот миг
Храм запылал, и в скинию пожар
Ворвался... Мы, весь гибнущий Израиль,
И с нами нас губящий враг в единый
Слилися крик, одни завыв от горя,
А те заликовав от торжества
Победы... Вся гора слилася в пламя,
И посреди его, как длинный, гору
Обвивший змей, чернело войско Рима.
И в этот миг... все для меня исчезло!
Раздавленный обрушившимся храмом,
Я пал, – почувствовав, как череп мой
И кости все мои вдруг сокрушились.
Беспамятство мной овладело... долго ль
Продлилося оно? – не знаю. Я
Пришел в себя, пробившись сквозь какой-то
Невыразимый сон, в котором все
В одно смешалося страданье: боль
От раздробленья всех костей, и бремя
Меня давивших камней, и дыханья
Запертого тоска, и жар болезни,
И нестерпимая работа жизни,
Развалины разрушенного тела
Восстановляющей при страшной муке
И голода и жажды – это все
Я совокупно вытерпел в каком-то
Смятенном, судорожном сне – без мысли,
Без памяти и без забвенья, с чувством
Неконченного бытия, которым,
Как тяжкой грезой, вся душа
Была задавлена и трепетала
Тем трепетом отчаянным, какой
Насквозь пронзает заживо зарытых
В могилу. Но меня моя могила
Не удержала; я из-под обломков,
Меня погребших, вышел снова жив
И невредим; разбив меня насмерть,
Меня, ожившего, они извергли,
Как скверну, из своей громады.

Очнувшись, в первый миг я не постигнул,
Где я. Передо мною подымались
Вершины горные; меж них лежали
Долины, и все они покрыты были
Обломками – как будто бы то место
Град каменный, обрушившися с неба,
Внезапно завалил; и там нигде
Не зрелося живого человека:
То был Ерусалим! Спокойно солнце
Садилось, и его прощальный блеск,
На высоте Голгофы угасая,
Оттуда мне блеснул в глаза – и я,
Ее увидя, весь затрепетал:
Из этой повсеместной тишины,
Из этой бездны разрушенья, снова
Послышалося мне: “Ты будешь жить,
Пока Я не приду”. Тут в первый раз
Постигнул я вполне свою судьбину.
Я буду жить! я буду жить, пока
Он не придет!.. Как жить?.. Кто Он? Когда
Придет?.. И все грядущее мое
Мне выразилось вдруг в остове этом
Погибшего Ерусалима: там
На камне камня не осталось; там
Мое минувшее исчезло все;
Все, жившее со мной, убито; там
Ничто уж для меня не оживет
И не родится, – жизнь моя вся будет,
Как этот мертвый труп Ерусалима,
И жизнь без смерти. Я в бешенстве завыл
И бешеное произнес на все
Проклятие, – без отзыва мой голос
Раздался глухо над громадой камней,
И все утихло... В этот миг звезда
Вечерняя над высотой Голгофы
Взошла на небо... и невольно –
Сколь мой ни бешенствовал дух – в ее
Сиянье тайную отрады каплю
Я с смертоносным питием хулы
И проклинанья выпил... но то была
Лишь тень промчавшегося быстро мига.
Что с оного я испытал мгновенья!
О, как я плакал, как вопил, как дико
Роптал, как злобствовал, как проклинал,
Как ненавидел жизнь, как страстно
Невнемлющую смерть любил... С двойным
Отчаяньем и бешенством слова
Страдальца Иова я повторял:
“Да будет проклят день, когда сказали:
Родился человек, и проклята
Да будет ночь, когда мой первый крик
Послышался; да звезды ей не светят,
Да не взойдет ей день, ей – незапершей
Меня родившую утробу!” А когда я
Воспоминал слова его печали
О том, сколь малодневен человек:
“Как облако уходит он, как цвет
Долинный вянет он, и место, где
Он прежде цвел, не узнает его”.
О! этой жалобе я с горьким плачем
Завидовал... Передо мною все
Рождалося и в час свой умирало;
День умирал в заре вечерней, ночь
В сиянье дня; сколь мне завидно было,
Когда на небе облако свободно
Летело, таяло и исчезало;
Когда свистящий ветер вдруг смолкал,
Когда с деревьев падал лист; все, в чем
Я видел знамение смерти, было
Мне горькой сладостью: одна лишь смерть –
Смерть, упование не быть, исчезнуть –
Всему, что жило вкруг меня, давала
Томительную прелесть; жизнь же
Во всем творении я ненавидел
И клял, как жизнь проклятую мою...
И с этой злобой на творенье, с диким
Восстаньем всей души против Творца
И с несказанной ненавистью против
Распятого – отчаянно пошел я,
Неумирающий, всему живому
Враг, от того погибельного места,
Где мне моей судьбы открылась тайна.

Томимый всеми нуждами земными,
Меня терзавшими, не убивая, –
И голодом, и жаждою, и зноем,
И хладом, – грозною нуждой влекомый,
Между людьми как нищий бесприютный,
Я побирался... Милостыню мне
Давали без вниманья и участья,
Как лепт, который мимоходом
Бросают в кружку для убогих, вовсе
Незнаемых. И с злобой я хватал,
Что было мне бросаемо с презреньем.
Так я сыпучими песками жизни
Тащился с ношею моею, зная,
Что никуда ее не донесу;
И вместе с смертию был у меня
И сон – успокоитель жизни – отнят.
Что днем в моей душе кипело: ярость
На жизнь, богопроклятия, вражда
С людьми, раздор с собою, и вины –
Непризнаваемой, но беспрестанно
Грызущей сердце – боль, то в темноте
Ночной, вкруг изголовья моего,
Толпою привидений стоя, сон
От головы измученной моей
Неумолимо отгоняло. Буря
Ночная мне была отрадней тихой,
Украшенной звездами ночи: там,
С мутящим землю бешенством стихий
Я бешенством души моей сливался;
Здесь каждая звезда из мрака бездны,
Там одинокая меж одиноких,
Подобно ей потерянных в пространстве,
Как бы ругаясь надо мною, мне
Мой жребий повторяла, на меня
С небес вперяя пламенное око.
Так, в исступлении страданья, злобы
И безнадежности, скитался я
Из места в место; все во мне скопилось
В одну мучительную жажду смерти.
“Дай смерть мне! дай мне смерть!” – то было криком
Моим, и плачем, и моленьем
Пред каждым бедствием земным, которым
На горькую мне зависть гибли люди.
Кидался в бездну я с стремнины горной:
На дне ее, о камни сокрушенный,
Я оживал по долгой муке. Море в лоно
Свое меня не принимало; пламень
Меня пронзал мучительно насквозь,
Но не сжигал моей проклятой жизни.
Когда к вершинам гор скоплялись тучи
И там кипели молнии, туда
Взбирался я, в надежде там погибнуть:
Но молнии кругом меня вилися,
Дробя деревья и утесы; я же
Был пощажен. В моей душе блеснула
Надежда бедная, что – может быть –
В беде всеобщей смерть меня с другими
Скорей, чем одинокого, ошибкой
Возьмет: и с чумными, в больнице душной
Я ложе их делил, их трупы брал
На плечи и, зубами скрежеща
От зависти, в могилу относил;
Напрасно! мной чума пренебрегала...
Я с караваном многолюдным степью
Песчаной Аравийской шел;
Вдруг раскаленное затмилось небо
И солнце в нем исчезло: вихрь
Песчаный побежал от горизонта
На нас; храпя в песок уткнули морды
Верблюды, люди пали ниц; я грудь
Подставил пламенному вихрю:
Он задушил меня, но не убил.
Очнувшись, я себя увидел посреди
Разбросанных остовов, на пиру
Орлов, сдирающих с костей обрывки
Истлевших трупов. В тот ужасный день,
Когда исчез под лавой Геркуланум
И пепел завалил Помпею, я
Природы судорогой страшной был
Обрадован: при стоне и трясеньи
Горы дымящейся, горящей, тучи
Золы и камней и кипучей лавы
Бросающей из треснувшего чрева,
При вое, крике, давке, шуме в бегство
Толпящихся сквозь пепел все затмивший,
В котором, ничего не озаряя,
Сверкал невидимый пожар горы,
Отчаянно пробился я к потоку
Всепожирающему лавы: ею
Обхваченный, я, вмиг прожженный, в уголь
Был обращен, и в море, на брег
Гонимое землетрясенья силой,
Был вынесен, а морем снова брошен
На брег, на произвол землетрясенью.
То был последний опыт мой – насильством
Взять смерть. Я стал подобен гробу,
В котором запертой мертвец, оживши
И с криком долго бившись понапрасну,
Чтоб вырваться из душного заклепа,
Вдруг умолкает – и последней ждет
Минуты задыхаясь: так в моем
Несокрушимом теле задыхалась
Отчаянно моя душа. “Всему
Конец: живи, не жди, не веруй, злобствуй
И проклинай; но затвори молчаньем
Уста и замолчи на вечность!” – так
Сказал я самому себе...
Но слушай.

Тогда был век Траяна; в Рим
Из областей прибывший император
В Веспасиановом амфитеатре
Кровавые готовил граду игры:
Бой гладиаторов – и христиан
Предание зверям на растерзанье.
Пронесся слух, что будет знаменитый
Антиохийской церкви пастырь, старец
Игнатий, льву ливийскому на пищу
В присутствии Траяна предан. Трепет
Неизглаголанный при этом слухе
Меня проник. С народом побежал я
В амфитеатр... И что моим очам
Представилось, когда я с самых верхних
Ступеней обозрел глазами бездну
Людей, там собранных! Сквозь яркий пурпур
Растянутой над зданьем легкой ткани,
Которую блеск солнца багрянил,
И зданье, и народ, и на высоком
Седалище отвсюду зримый кесарь
Казались огненными. В это
Мгновение последний гладиатор,
Народом не прощенный, был зарезан
Своим противником. С окровавленной
Арены мертвый труп его тащили,
И стала вдруг она пуста. Народ
Умолк и ждал, как будто в страхе, знака
Не подавая нетерпенья. Вдруг
В глубокой этой тишине раздался
Из подземелья львиный рев, и сквозь
Отверстый вход амфитеатра старец
Игнатий, с ним двенадцать христиан,
Зверям на растерзанье произвольно
С своим епископом себя предавших,
На страшную арену вышли. Старец,
Оборотясь к другим, благословил их,
Ему с молением упавших в ноги;
Потом они, прижав ко груди руки,
“Тебя, – запели тихо, – Бога, хвалим,
Тебя едиными устами в смертный
Час исповедуем...” О! это пенье –
В Ерусалиме слышанное мною
На праздничных собраньях христиан
С кипеньем злобы – здесь мою всю душу
Проникнуло внезапным вдохновеньем.
Что предо мной открылось в этот миг,
Что вдруг во мне предчувствием чего-то
Невыразимого затрепетало,
И как, в амфитеатр ворвавшись, я
Вдруг посреди дотоле ненавистных
Мне христиан там очутился – я
Не знаю. Пенье продолжалось; но
Уж на противной стороне арены
Железная решетка, загремев, упала,
И уж в ее отверстии стоял
С цепей спущённый лев, и озирался...
И вдруг, завидя вдалеке добычу,
Он зарыкал... и вспыхнули глаза,
И грива стала дыбом... Тут вперед
Я кинулся, чтоб старца заслонить
От зверя... Он уже к нам мчался
Прыжками быстрыми через арену;
Но старец, в сторону меня с любовью
Рукой смиренно отодвинув, мне сказал:
“Должно пшено Господнее в зубах
Звериных измолоться, чтоб Господним
Быть чистым хлебом; ты же, друг, отселе
Поди в свой путь, смирись, живи и жди”.
Тут был он львом обхвачен... но успел
Еще меня перекрестить и взор
Невыразимый от меня на небо
В слезах возвесть, как бы меня ему
Передавая... О, животворящий,
На вечность всю присутственный в душе,
Небесного блаженства полный взгляд!
Могуществом великого мгновенья
Сраженный, я без памяти упал
К ногам терзаемого диким зверем
Святителя; когда ж очнулся, вкруг
Меня в крови разбросанные члены
Погибших я увидел; и усталый
Терзанием лежал, разинув пасть
И быстро грудью жаркою дыша,
Спокойный лев, вперив в меня свои
Пылающие очи. Но когда
Я на ноги поднялся, он вскочил,
И заревел, и в страхе от меня
Стал пятиться, и быстро вдруг
Через арену побежал, и скрылся
В своем заклепе. Весь амфитеатр
От восклицаний задрожал, а я
От места крови, плача, удалился
И из ворот амфитеатра беспреградно вышел.
Что после в оный чудный день случилось,
Не помню я; но в благодатном взгляде,
Которым мученик меня усвоил
В последний час свой небесам, опять
Блеснула светлая звезда, мгновенно
Мне некогда блеснувшая с Голгофы,
В то время безотрадно, а теперь
Как луч спасения. Как будто что-то
Мне говорило, что моя судьба
Переломилась надвое; стремленье
К чему-то не испытанному мною
Глубоко мне втеснилось в грудь, и знаком
Такого измененья было то,
Что проклинание моим устам
Произносить уже противно стало,
Что злоба сердца моего в унылость
Безмолвно-плачущую обратилась,
Что наконец страдания мои
Внезапная отрада посетила,
Еще неоткровенная – как свежий,
Предутренний благоуханный воздух –
Вливалася в меня и усмиряла
Мою борьбу с собой. О! этот взгляд...
Он мне напомнил тот прискорбно-кроткий,
С каким был в оный день мой приговор
Произнесен... Но я уже не злобой
Наполнен был при том воспоминанье,
А скорбию раскаянья глубокой
И чувствовал стремленье пасть на землю,
Зарыть лицо во прах и горько плакать.
То были первые минуты тайной,
Будящей душу благодати, первый,
Еще неясно слышный, безответный,
Но усладительный призыв к смиренью
И к покаянью. В языке нет слова,
Чтоб имя дать подобному мгновенью,
Когда с очей души вдруг слепота
Начнет спадать, и Божий светлый мир
Внутри и вне ее, как из могилы,
Начнет с ней вместе воскресать. Такое
Движение в моей окаменелой
Душе внезапно началося... было
Оно подобно зыби после бури,
Когда нет ветра, небеса светлеют,
А волны долго в диком беспорядке
Бросаются, кипят и стонут. В этой
Борьбе души меж тьмой и светом, я
Неодолимое влеченье в край
Отечества почувствовал, к горам
Ерусалима. И к брегам желанным
Немедля поплыл я; корабль мой
Прибила буря к острову Патмосу. Промысл
Господний втайне от меня ту бурю
Послал. Там жил изгнанник, старец
Столетний, Иоанн, благовеститель
Христа и ученик Его любимый.
О нем не ведал я... Но Провиденье
Меня безведомо к нему путем
Великой бури привело, и цепью бури
Корабль наш был прикован к берегам
Скалистым острова, пока со мной
Вполне моя судьба не совершилась.
Скитаясь одиноко, я внезапно
Во глубине долины, сокровенной
От странника густою тенью пальм
И кипарисов, встретил там святого
Апостола...»

При этом слове пал
На землю Агасвер и долго
Лежал недвижим, головой во прахе;
Когда ж он встал, его слезами были
Облиты щеки; а в чертах его
Тысячелетнего лица, с глубокой
Печалию, с невыразимо-грустной
Любовию была слита молитвы
Неизглаголанная святость. Он
Был в этот миг прекрасен той красою,
Какой не знает мир... Он продолжал:
«Ни помышлять, ни говорить об этой встрече
Я не могу иначе, как простершись в прах,
В тоске раскаянья, в тоске любви,
Проникнутой огнем благодаренья.
Он из кремня души моей упорной
Животворящим словом выбил искру
Всепримиряющего покаянья;
И именем Того, Кто нам Один
Дает надежду, веру и любовь,
Мой страшного отчаянья удел
Преобратил в удел святого мира.
И наконец, когда я, сокрушенный,
Как тот разбойник на кресте, к ногам
Обиженного мной, с смиренным сердцем
Упав, воскликнул: “Помяни меня,
Когда во Царствии Своем приидешь!”
Он оросил меня водой крещенья.
И на другое утро – о, незаходимый,
О, вечный день для памяти моей!
За утренней звездою солнце тихо
Над морем подымалось на востоке,
Когда он, перед хлебом и пред чашей
Вина со мной простершись, сам вина и хлеба
Вкусил и мне их дал вкусить, сказав:
“Со страхом Божиим и с верой, сын мой,
К сим Тайнам приступи и причастись
Спасению души в святом Христа
За нас пронзенном Теле и Христовой
За нас пролитой Крови”. И потом
Он долго поучал меня, и мне открыл
Значение моей, на испытанье
Великое приговоренной, жизни;
И наконец перед моими, мраком
Покрытыми очами приподнял
Покров с грядущего, покров с того,
Что было, есть и будет.
Начинало
Скрываться солнце в тихом лоне моря,
Когда, меня перекрестив, со мною
Святый евангелист простился. Ветер,
Попутный плаванию в Палестину,
Стал дуть: мы поплыли под звездным небом
Полупрозрачной ночи. Тут впервые
Преображение моей судьбы
Я глубоко почувствовал; впервые,
Уже сто лет меня не посещавший,
Сошел ко мне на вежды сон, и с ним
Давно забытая покоя сладость
Мою проникла грудь. Но этот сон
Был не один страдания целитель –
Был ангел, прямо низлетевший с неба:
Все, что пророчески евангелист
Великий чудно говорил мне,
То в образах великих этот сон
Явил очам моей души, и в ней
Те образы, в течение столетий
Непомраченные, час от часу
Живей из облекающей их тайны
Моей душе сияют, перед ней
Неизглаголанно преобразуя
Судьбы грядущие... Корабль наш, ветром
Попутным тихо по водам несомый,
По морю гладкому, не колыхаясь,
Летел; а я непробудимым сном,
Под веяньем полуденной прохлады,
Спал, и во сне стоял передо мной
Евангелист и вдохновенно он
Слова те огненные повторял,
Которыми, беседуя со мною,
Перед моим непосвященным оком
Разоблачил грядущего судьбу;
И каждое пророка слово, в слух мой
Входя, в великий превращалось образ
Перед моим телесным оком. Все,
Что ухо слышало, то зрели очи;
И в слове говорящего со мной
Во сне пророка все передо мной,
И надо мной, на суше, на водах,
И в вышине небес, и в глубине
Земли видений чудных было полно...

Я видел трон, на четырех стоящий
Животных шестокрылых, и на троне
Сидящего с семью запечатленной
Печатями великой книгой.
Я видел, как печати с книги Агнец
Сорвал, как из печатей тех четыре
Коня исторглися, как страшный всадник – смерть –
На бледном поскакал коне, и как
Пред Агнцем все – и небо, и земля,
И все, что в глубине земли, и все,
Что в глубине морей, и небеса,
И все тьмы ангелов на небесах –
В единое слилось славохваленье.
Я зрел, как ангел светлый совершил
Двенадцати колен запечатленье
Печатию живого Бога; зрел
Семь ангелов с великими, гнев Божий,
Беды и казнь гласящими трубами,
И слышал голос: “Время миновалось!”
Я видел, как дракон, губитель древний,
Вслед за женой, двенадцатью звездами
Венчанной, гнался; как жена в пустыню
Спаслася, а ее младенец был
На небо унесен; как началась
Война на небесах, и как архангел
Низверг дракона в бездну и его
Всю силу истребил; и как потом
Из моря седмиглавый зверь поднялся;
Как обольщенные им люди Бога
Отринули; как в небесах явился
Сын Человеческий с серпом; как жатва
Великая свершилась; как на белом
Коне потом, блестящий светлым, белым
Оружием, – себя ж именовал
Он “Слово Божие” – явился Всадник;
Как вслед за Ним шло воинство на белых
Конях, в виссон одеянное чистый,
И как из уст Его на казнь людей
Меч острый исходил;
Как от того меча и зверь, и рать
Его погибли; как дракон, цепями
Окованный, в пылающую бездну
На тысячу был лет низвергнут; как
Потом на высоте великий белый
Явился трон; как от лица на троне
Сидящего и небо и земля
Бежали, и нигде не обрелось
Им места; как на суд предстало все
Создание; как мертвых возвратили
Земное чрево и морская бездна;
Как разогнулася перед престолом
Господним книга жизни; как последний
Суд по делам для всех был изречен,
И как в огонь неугасимый были
Низвержены на вечность смерть и ад...
И новые тогда я небеса
И землю новую узрел и град
Святой, от Бога нисходящий, новый
Ерусалим, как чистая невеста
Сияющий, увидел. И раздался,
Услышал я, великий свыше голос:
“Здесь скиния Господня, здесь Господь
Жить с человеками отныне будет;
Здесь храма нет Ему, здесь Сам Он храм Свой;
Здесь всякую слезу отрет Он.
Ни смерти более, ни слез, ни скорби
И никаких страданий и недугов
Не будет здесь, понеже миновалось
Все прежнее и совершилось дело
Господнее. Не нужны здесь ни солнце,
Ни светлость дня, ни ночи темнота,
Ни звезды неба: здесь сияет слава
Господняя, и Агнец служит здесь
Светильником, и Божие лицо
Спасенные очами видеть будут”.
И слышал я, как все небес пространство
Глас наполнял отвсюду говорящий:
“Я Бог живой, я Альфа и Омега,
Начало и конец. Подходит время”.

Такие образы в ту ночь, когда
Я спящий плыл к брегам Святой Земли,
Мой первый сон блаженный озаряли.
Недаром я о том здесь говорю,
Что из Писаний ты без веры знаешь:
Хочу, чтоб ты постиг вполне мой жребий.
Когда пророк святое откровенье
Мне передал своим глаголом дивным,
Во глубине души моей оно
Осталось врезанным; и с той поры
Во тьме моей приговоренной жизни
На казнь скитальца Каина, оно
Звездой грядущего горит; я в нем
Уже теперь надеждою живу,
Хотя еще не уведен из жизни
Рукой меня отвергшей смерти... Солнце
Всходило в пламени лучей, когда
Меня покинул сон мой; перед нами
На лоне голубого моря темной
Тянулся полосою брег Святой
Земли; одни лишь горы – снеговой
Хермон, Кармил прибрежный, кедроносный
Ливан и Элеон из низших гор –
Свои зажженные лучами солнца
Вершины воздвигали. О, с каким
Невыразимым чувством я ступил
На брег земли обетованной, где
Уж не было Израиля! Прошло
Треть века с той поры, как я ее
Покинул. О, что был я в страшный миг
Разлуки с ней! и что потом со мной
Сбылося и каким я возвратился
В страну моих отцов! Я был подобен
Колоднику, который на свободе
В ту заглянул тюрьму, где много лет
Лежал в цепях; где все, кого на свете
Знал и любил, с ним вместе запертые,
В его глазах погибли; где каждый день
Его терзали пыткой палачи
И с ними самый яростный из всех
Палач – обремененное ужасной
Виной, бунтующее против жизни
И Бога – собственное сердце. Я
Не помню, что во мне сильнее было –
Свободы ль сладостное чувство или
Ужасная о прошлой пытке память.
Безлюдною страною окруженный,
Где царствовал опустошенья ужас,
Достигнул я Ерусалима. Он
Громадой черных от пожара камней,
Как мертвый труп, иссеченный в куски,
Моим очам явился, вдвое страшный
Своею мрачностью в сиянье тихом
Безоблачного неба. И случилось
То в самый праздник Пасхи; но его
Не праздновал никто: в Ерусалиме
Не смел народ на праздник свой великий
Сходиться. К бывшему пробравшись
Святилищу, узнал я с содроганьем
То место, где паденьем храма я,
Раздавленный, был смертию отвергнут.
Вдруг, посреди безмолвия развалин,
В мой слух чуть слышно шепчущее пенье
Проникло: меж обломков я увидел
Простертых на землю немногих старцев,
И женщин, и детей – остаток бедный
Израиля. Они, рыдая, пели:
“Господний храм, мы плачем о тебе!
Ерусалим, мы о тебе рыдаем!
Мы о тебе скорбим, Богоизбранный,
Богоотверженный Израиль! Слава
Минувшая, мы плачем о тебе!”
При этом пенье я упал
На землю и в молчанье плакал горько,
О прежней славе Божьего народа
И о его постигшей казни помышляя.
Но мне он был уже чужой; он чужд
И всей земле был; не могло
Его ничто земное ни унизить,
Ни возвеличить: он, народ избранный,
Народ отверженный от Бога был.
На нем лежит печать благословенья, он
Запечатлен проклятия печатью.
В упорной слепоте еще он ждет
Того, что уж свершилося и вновь
Не совершится; он в своем безумстве
Не верует тому, что существует
Им столь желанное и им самим
Отвергнутое благо, и его
Надежда ложь, его без смысла вера!
От плачущих я тихо удалился
И с трепетом меж камней пробираясь,
Не узнавал следов Ерусалима.
Но вдруг невольно я оцепенел:
Перед собой увидел я остаток
Стены со ступенями пред уцелевшей
И настежь отворенной дверью; в ней
Сидел шакал; он, злобными глазами
Сверкнувши на меня, как демон, скрылся
В развалинах. То был мой прежний дом,
И я стоял пред дверью роковой –
Свидетелем погибели моей;
И мне в глаза то место – где тогда
Измученный остановился Он,
Чтоб отдохнуть у двери, от которой
Безжалостной рукою оттолкнул
Я подошедшего ко мне с любовью
Спасителя, пятном суровым страшно
Блеснуло. Я упал, лицом приникнув
К земле, к которой некогда нога
Святая прикоснулась; и слезами
Я обливал ее; и в этот миг
Почудилося мне, что Он, каким
Его тогда я видел, мимо в прахе
Лежавшей головы моей прошел
Благословляющий... Я поднялся.
И в этот миг мне показалось, будто
Передо мной по улице тянулся
Тот страшный ход, в котором нес свой Крест
Он, бешеным ругаемый народом, –
Вслед за крестом я побежал; но скоро
Передо мной видение исчезло,
И я себя увидел у подошвы
Голгофы. Отделясь от черной груды
Развалин, зеленью благоуханной
Весны одетая, в сиянье солнца,
Сходящего на запад, мне она
Торжественно предстала, как зажженный
Пред Богом жертвенник. И долго-долго
Я на нее смотрел в оцепененье...
О, как она в величии спокойном,
Уединенная, там возвышалась;
Как было все кругом нее безмолвно;
Как миротворно солнце нисходило
С небес, на всю окрестность наводя
Вечерний тихий блеск; как был ужасен
Разрушенный Ерусалим, в виду
Благоухающей Голгофы! Долго
Я не дерзал моею оскверненной
Ногой к ее святыне прикоснуться.
Когда ж взошел на высоту ее,
О, как мое затрепетало сердце!
Моим глазам трех рытвин след явился,
Полузаглаженный, на месте, где
Три были некогда водружены
Креста. И перед ним простершись в прах,
Я горькими слезами долго плакал;
Но в этот миг раскаянья – терзанье
И благодарностью, невыразимой
Словами человеческими, было.
Казалось мне, что крест еще стоял
Над головой моей; что я, его
Обняв, к нему всей грудью прижимался,
Как блудный сын, коленопреклоненный
К ногам отца, готового простить.
Дни праздника провел я одиноко
На высоте Голгофы, в покаянье,
Один, отвсюду разрушеньем страшным
Земных величий и всего, что было
Моим житейским благом, окруженный.
Между обломками Ерусалима
Пробравшися и перешед Кедрон,
Достигнул я по скату Элеонской
Горы до Гефсиманских густотенных
Олив. Там, сокрушенный, долго я
Во прахе горько плакал, помышляя
О тех словах, которые Он здесь –
Он, сильный Бог, как человек, последних
С страданием лишенный сил – в смертельной
Тоске здесь произнес, на поученье
И на подпору всем земным страдальцам.
Его Божественной я не дерзнул
Молитвы повторить; моим устам
Дать выразить ее святыню я
Достоин не был. Но какое слово
Изобразит очарованье ночи,
Под сенью Гефсиманских маслин мною
В молчании всемирном проведенной!
Когда взошел на верх я Элеонской
Горы, с которой, все свершив земное,
Сын Человеческий на Небеса
Вознесся, – предо мной явилось солнце
В неизреченном блеске на востоке;
Зажглась горы вершина; тонкий пар
Еще над сенью маслин Гефсиманских
Лежал; но вдалеке уже горела
В сиянье утреннем Голгофа. Черным
Остовом посреди их, весь еще
Покрытый тению от Элеонской
Горы, лежал Ерусалим, как будто
Сиянья воскресительного ждущий.
В последний раз с святой горы взглянул я
На град Израилев, на сокрушенный
Ерусалим: еще в его обломках
Я видел труп с знакомыми чертами,
Но скоро он и в признаках своих
Был должен умереть; была готова
Рука, чтоб разбросать его обломки;
Был плуг готов, чтоб запахать то место,
Где некогда стоял Ерусалим.
На гробе прежнего другой был должен
Воздвигнуться, несокрушимо-твердый
Одной Голгофою, и вовсе чуждый
Израилю бездомному, как я,
На горькое скитанье по земле
Приговоренному до нисхожденья
От неба нового Ерусалима.

Благословив на вечную разлуку
Господний град, я от него пошел, –
И с той поры я странствую. Но слушай.
Мой жребий все остался тот же, страшный,
Каким он в первое мгновенье пал
На голову преступную мою.
Как прежде, я не умираю и вечно
Скитаться здесь приговорен; всем людям
Чужой, вселяющий в сердца их ужас,
Иль отвращение, или презренье;
Нужды житейские терпящий: голод, жажду,
И зной, и непогоду; подаяньем
Питаться принужденный, принимая
С стыдом и скорбию, что первый встречный
С пренебреженьем мне обидным бросит.
Мне самому нет смерти, для людей же
Я мертвый; мне ни жизнь мою утратить,
Ни безутратной жизнью дорожить
Не можно; ниоткуда мне опасность
Не угрожает на земле: разбойник
Меня зарезать не посмеет; зверь,
И голодом яримый, повстречавшись
Со мною, в страхе убежит; не схватит
Меня земля разинутой своею
В землетрясенье пастью; не задушит
Меня гора своим обвалом; море
В своих волнах не даст мне захлебнуться.
Все, все мои безумные попытки
Жизнь уничтожить были безуспешны:
Самоубийство недоступно мне;
Не смерть, а неубийственную с смертью
Борьбу напрасно мучимому телу
Могу я дать бесплодными своими
Порывами на самоистребленье;
А душу из темницы тела я
Не властен вырвать: вновь оно,
В куски изорванное, воскресает.
Так я скитаюся. И нет, ты скажешь,
Страшней моей судьбы. Но ведай: если
Моя судьба не изменилась, сам я
Уже не тот, каким был в то мгновенье,
Когда проклятье пало на меня,
Когда, своей вины не признавая,
Свирепо сам я проклинал Того,
Кто приговор против меня изрек.
Я проклинал; я бешено бороться
С неодолимой Силою дерзал.
О, я теперь иной!.. Тот, за меня
Поднятый к небу, мученика взгляд
И благодать, словами Богослова
В меня влиянная, переродили
Озлобленность моей ожесточенной
Души в смирение, и на Голгофе
Постигнул я все благо казни, Им
Произнесенной надо мной, как мнилось
Безумцу мне, в непримиримом гневе.
О, Он в тот миг, когда я Им ругался,
Меня казнил как Бог: меня спасал
Погибелью моей, и мне изрек
В своем проклятии благословенье.
Каким путем Его рука меня,
Бежавшего в то время от Голгофы,
Где крест еще Его дымился кровью,
Обратно привела к ее подошве!
Какое дал мне воспитанье Он
В училище страданий несказанных,
И как цена, которою купил я
Сокровище, Им избранное мне,
Пред купленным неоценимым благом
Ничтожна! Так перерожденный, новый,
Пошел я от Голгофы, произвольно,
С благодарением, взяв на плеча
Весь груз моей судьбы и сокрушенно
Моей вины всю глубину измерив.
О, благодать смирения! о, сладость
Целительной раскаянья печали
У ног Спасителя! Какою новой
Наполнился я жизнию; какой
Во мне и вкруг меня иной открылся
Великий мир, когда, себя низвергнув
Смиреньем в прах и уничтожив
Все обаяния, все упованья
Земные, я бунтующую волю
Свою убил пред алтарем Господним,
Когда один с раскаянной виною
Перед моим Спасителем остался!
Блажен стократ, кто верует, не видев
Очами, а смиренной волей разум
Святыне откровенья покоряя!
Очами видел я; но вере долго
Не отворяла дверь моей души
Бунтующая воля. Наконец,
Когда я, всю мою вину постигнув,
Раскаяньем терзаемый, был брошен
К ногам обруганного мною Бога,
Моей судьбы исчезла безотрадность;
Все изменилось: Тот – Кого безумно
Я отрицал – моим в пустыне жизни
Сопутником, подпорой, другом, все
Земное заменившим, все земное
Забвению предавшим, стал;
За Ним, как за отцом дитя, пошел я,
Исполненный глубоким сокрушеньем,
Которое, мою пронзая душу,
К Нему ее глубокую любовь
Питало, как елей питает пламя
В лампаде храма. И мою в Него
Я веру всею силою любил,
Как утопающий ту доску любит,
Которая в волнах его спасает.
Но этот мир достался мне не вдруг.
Мертвец между живыми, навсегда
К позорному прикованный столбу
Перед толпой ругательной колодник,
Я часто был тоской одолеваем:
Тогда роптанье с уст моих срывалось.
Но каждый раз, когда такой порыв
Души, обиженной презреньем горьким
Людей, любимых ею безответно,
Меня крушил, мне явственней являлось
Чудовище моей вины, меня
Пожрать грозящее, и с обновленной
Покорностью сильней я прижимался
К окровавленному Кресту Голгофы.
И наконец, по долгой, несказанной
Борьбе с неукротимым сердцем, после
Несчетных переходов от падений,
Ввергающих в отчаянье, к победам
Вновь воскрешающим, по многих, в крепкий
Металл кующих душу, испытаньях,
Я начал чувствовать в себе тот мир,
Который, всю объемля душу, в ней
Покорного терпенья тишину
Неизглаголанную водворяет.
С тех пор во мне смирилось все: чего
Желать? О чем жалеть? Чего страшиться?
На что тревожить жаждущее сердце
Надеждами? Зачем скорбеть, встречая
Презрение иль злобу от людей?
Я с Ним, Он мой, Он всё, в Нем всё, Им всё,
Всё от Него, всё одному Ему. –
Такое для меня знаменованье
Теперь прияла жизнь. Я казнь мою
Всем сердцем возлюбил: она моей
Души хранитель. И с людьми, меня
Отвергшими, я примирился, в сердце
Божественное поминая слово:
“Отец! прости им: что творят, не знают!»”
Меж ними ближнего я не имею,
Но сердце к ним исполнено любовью.
И знай, пространства нет здесь для меня
– Так соизволил Бог! – в одно мгновенье
Могу туда переноситься я,
Куда любовь меня пошлет на помощь,
На помощь – но не делом, словом, что
Могу я сделать для людей? но словом
Утехи, сострадания, надежды,
Иль укоризны, иль остереженья.
Хотя мне на любовь всегда один
Ответ: ругательство или презренье;
Но для меня в ответе нужды нет...
Мне места нет ни в чьем семействе; я
Не радуюся ничьему рожденью,
И никого родного у меня
Не похищает смерть. Все поколенья,
Одно вслед за другим, уходят в землю:
Я ни с одним из них не разлучаюсь,
И их отбытие мне незаметно.
Любовью к людям безнаградной – я
Любовь к Спасителю, любовь к Царю
Любви, к ее Источнику, к ее
Подателю питаю...
Моя любовь к ним есть любовь к Тому,
Кто первый возлюбил меня; любовь,
Которая не ищет своего,
Не превозносится, не мыслит зла,
Не знает зависти, не веселится
Неправдою, не мстит, не осуждает;
Но милосердствует, но веру емлет,
Всему, смиряется и долго терпит.
Такой любовию я близок к людям,
Хотя и розно с ними несказанной
Моею участью; в веселья их
Семейств, в народные пиры их
Я не мешаюся; но есть одно,
Что к ним меня заводит: это смерть,
Давно утраченное мною благо.
Без ропота на горькую утрату,
Я в круг людей вхожу, чтоб смертью
В ее земных явленьях насладиться.
Когда я вижу старика в последней
Борьбе с кончиною, с крестом в руках,
Сначала дышащего тяжко, вдруг
Бледного и миротворным сном
Заснувшего, и вкруг его постели
Стоит в молчании семья, и очи
Ему рука родная закрывает;
Когда я вижу бледного младенца,
Возвышенного в ангелы небес
Прикосновением безмолвной смерти;
Когда расцветшую невесту-дочь,
Похищенную вдруг у всех житейских
Случайностей хранительною смертью,
Отец и мать кладут во гроб; когда
В тюремном мраке сладко засыпает
Последним сном измученный колодник;
Когда на поле боя, перестав
Терзаться в судорогах смертных, трупы
Окостенелые лежат спокойно:
Все эти зрелища в меня вливают
Тоску глубокую; она меня –
Как устарелого скитальца память
О стороне, где он родился, где
Провел младые дни, где был богат
Надеждами – томит. Я слезы лью
Из глаз, и я завидую счастливцам,
Сокровище неоценимой смерти,
Его не зная, сохранившим... Есть
Еще одно великое мгновенье,
Когда я в круг людей, как их родной,
Как соискупленный их брат, вступаю:
С смирением презренье их приемля,
Как очистительное наказанье
Моей вины, я к тайне причащенья
Со страхом Божиим и верой сердцем
Единым с ними приступаю. В час,
Когда небесные незримо силы
Пред Божиим Престолом в храме служат,
И херувимов братство христиан
Шестокрылатых тайно образует,
И, всякое земное попеченье
Забыв, дориносимого чинами
Небесными Царя царей подъемлет,
В великий час, когда на всех концах
Создания, в одну сливает душу
Всех христиан Таинственная Жертва;
Когда живые все – и царь, и нищий,
И счастливый, и скорбный, и свободный,
И узник, и все мертвые в могилах,
И в небесах святые, и пред Богом
Все ангелы и херувимы, в братство
Единое совокупляясь, чаше
Спасенья предстоят – о, в этот час
Я людям брат; моя судьба забыта,
Ни прошлого, ни будущего нет,
Все предо мной земное исчезает;
Я чувствую блаженное одно
Всего себя уничтоженье в Божьем
Присутствии неизреченном...
О! что б я был без этой казни, всю
Мою пересоздавшей душу? Злобным
И нераскаянным богоубийцей
Сошел бы в землю... А потом?.. Теперь же...
О, будьте вы навек благословенны
Уста, изрекшие мой приговор!
О Ты, лицо, под тернами венца
Облитое струями крови, Ты,
Печальный, на меня поднятый взор,
Ты, голос, сладостный и в изреченье
Преступнику суда, – вас навсегда
Раскаянье хранит в моей душе;
Оно вас в ней, своею мукой в веру,
Надежду и любовь преобратило.
Разрушив все, чем драгоценна жизнь,
И осудив меня не умирать,
Он дал в замену мне Себя. За Ним
Иду я через мир уединенным
Путем, чужой всему, что вкруг меня
Кипит, тревожит, радует, волнует,
Томит сомнением, терзает жаждой
Корысти, сладострастья, славы, власти.
Что нужно мне? На голод корка хлеба.
Ночлег на непогоду, ветхий плат
На покровенье наготы – во всем
Ином я независим от людей
И мира. На потребу мне одно –
Покорность и пред Господом всей воли
Уничтожение. О, сколько силы,
Какая сладость в этом слове сердца:
“Твое, а не мое да будет!” В нем
Вся человеческая жизнь; в нем наша
Свобода, наша мудрость, наши все
Надежды; с ним нет страха, нет забот
О будущем, сомнений, колебаний;
Им все нам ясно; случай исчезает
Из нашей жизни; мы своей судьбы
Властители, понеже власть Тому
Над нею предали смиренно, Кто
Один всесилен, все за нас, для нас
И нами строит, нам во благо. Мир,
В котором я живу, который вам,
Слепым невольникам земного, должен
Казаться дикою пустыней... нет,
Он не пустыня: с той поры, как я
Был силою Всевышнею постигнут,
И, уничтоженный, пред нею пал
Во прах, она передо мною вся
В творении Господнем отразилась.
Мир человеческий исчез, как призрак,
Перед Господнею природой; в ней
Все выше сделалось размером, все
Прияло высшее знаменованье.
О, этот мир презрительным житейским
Заботам недоступен; он безверью
Ужасен. Но тому, кто сердцем весь
Раскаянья сосуд испил до дна,
И, Бога угадав страданьем, в руки
К Нему из сокрушительных когтей
Отчаяния убежал – тому
Природа врач, великая беседа,
Господняя развернутая книга,
Где буква каждая благовестит
Его Евангелие. Нет, о нет,
Для выраженья той природы чудной,
Которой я, истерзанный, на грудь
Упал, которая лекарство мне
Всегда целящее дает, я слов
Не знаю. Небо голубое, утро
Безмолвное в пустыне, свет вечерний,
В последнем облаке летящий с неба,
Собор светил во глубине небес,
Глубокое молчанье леса; моря
Необозримость тихая иль голос
Невыразимый в бурю; гор – потопа
Свидетелей – громады; беспредельных
Степей песчаных зыбь и зной; кипенья,
Блистанья, рев и грохот водопадов...
О, как могу изобразить творенья
Все обаяние. Среди Господней
Природы, я наполнен чудным чувством
Уединения, в неизреченном
Его присутствии, и чудеса
Его создания в моей душе
Блаженною становятся молитвой;
Молитвой – но не призываньем в час
Страдания на помощь, не прошеньем,
Не выраженьем страха иль надежды,
А смирным, бессловесным предстояньем
И сладостным глубоким постиженьем
Его величия, Его святыни,
И благости, и беспредельной власти,
И сладостной сыновности моей,
И моего пред Ним уничтоженья –
Невыразимый вздох, в котором вся
Душа к Нему, горящая, стремится –
Такою пред Его природой чудной
Становится моя молитва. С нею
Сливается нередко вдохновенье
Поэзии; поэзия – земная
Сестра небесныя молитвы, голос
Создателя, из глубины созданья
К нам исходящий чистым отголоском
В гармонии восторженного слова!
Величием природы вдохновенный,
Непроизвольно я пою – и мне
В моем уединенье, полном Бога,
Создание внимает, посреди
Своих лесов густых, своих громадных
Утесов и пустынь необозримых,
И с высоты своих холмов зеленых,
С которых видны золотые нивы,
Веселые селенья человеков
И все движенье жизни скоротечной.

Так странствую я по земле, в глазах
Людей проклятый Богом, никакому
Земному благу непричастный, злобный,
Все ненавидящий скиталец. Тайны
Моей они не постигают; путь мой
Их взорам не открыт: по высотам
Создания идет он, там, где я
Лишь небеса Господние святые
Над головою вижу; а внизу,
Далеко под ногами, весь смятенный
Мир человеческий. И с высоты
Моей, с ним не делясь его судьбой,
Я, всю ее одним объемля взором,
В ее волнениях и измененьях,
Как в неизменной стройности природы,
Я вижу, слышу, чувствую лишь Бога
Из глубины уединенья, где
Он мой единый собеседник, мне
Его пути среди разнообразных
Судеб земных видней. И уж второе
Тысячелетие к концу подходит
С тех пор, как по земле я одинокой
Дорогой странствую. И в этот путь
Пошел я с той границы, на которой
Мир древний кончился, где на его
Могиле колыбель свою поставил
Новорожденный мир. За сей границей,
Как великанские, сквозь тонкий сумрак
Рассвета, смутно зримые громады
Снежноголовых гор, стоят минувших
Веков видения: остовы древних
Империй, как слои в огромном теле
Гор первобытных, слитые в одно
Великого минувшего созданье...
Стовратные Египетские Фивы
С обломками неизмеримых храмов
Остатки насыпей и земляных
Курганов там, где были Вавилон
И Ниневия, пепел Персеполя –
Давнишнего природы обожанья
Свидетели – являются там в мертвом
Величии. И посреди сих, в ужас
Ввергающих, Востока великанов,
Меж лаврами душистыми лежат
Развалины Эллады, красотою,
Поэзией, искусством и земною
Блестящей мудростью и наслажденьем
Роскошества чаруя землю. Быстро
Времен в потоке скрылася она;
Но на ее гробнице веет гений
Неумирающий. Там, наконец,
В одну столпясь великую громаду,
И храмы Греции, и пирамиды
Египта, и сокровища Востока,
И древний весь дохристианский Запад,
Могучий Рим их груды обратил
В одну, ему подвластную, могилу,
С пригорка, где немного жизни было,
Наименованный когда-то Римом,
Сам из себя он внутреннею силой
Медлительно, в течение веков,
Зерно к зерну могущества земного
Неутомимо прибавляя, вырос.
Он грозно, наконец, свое миродержавство,
Между народами рабов один
Свободный, как великий монумент
Надгробный им разрушенных держав,
Воздвигнул. Этот Рим, в то время,
Когда меня моя судьба постигла,
Принесши все Молоху государство
В жертву и все частные земные
Разрушив блага, чтоб на них построить
Публичного безжизненного блага
Темницу, этот Рим, в то время
Владыка всех, рабом был одного,
И вся вселенная на разграбленье
Была ругательное предана
Лишь только для того, чтоб кесарь мог
Роскошничать в палатах золотых,
Чтоб чернь всегда имела хлеб и игры...
А между тем в ничтожном Вифлееме
Был в ясли положен Младенец... Рим
О Нем не ведал. Но когда Он был
На крест позорный вознесен, судьбины
Мировластительства его ударил час,
И в то же время был разбит и брошен
Живого Бога избранный сосуд,
Израиль. Пал Ерусалим. Его
Святилище покинув, Откровенье
Всему явилось миру, и великий
Спор начался тогда меж князем мира
И Царством Божиим. Один скитаясь я
Между земными племенами,
Очами мог следить неизменимый
Господний путь сквозь все их измененья...
Терзая мучеников, Рим их кровью
Христову пашню для всемирной жатвы
И для своей погибели удобрил.
И возросла она...

Дома, издевательски предложил ему отдохнуть на обратном пути, подразумевая, что если он действительно Сын Божий, то воскреснет и после этого сможет отдохнуть. Христос спокойно ответил, что он продолжит свой путь, но и Агасфер будет вечно идти, и не будет ему ни , ни покоя.

По легенде, раз в 50 лет Агасфер идет в Иерусалим, надеясь вымолить прощения у Гроба Господня, но при его появлении в Иерусалиме начинаются сильнейшие бури, и «вечный жид» не может исполнить свой замысел.

Возникновение легенды об Агасфере

История Агасфера не имеет никакого отношения к Библии. Да и появилась она гораздо позднее. В Западной Европе различные варианты появились лишь в 13 веке, а сам термин «вечный жид» - в 16-17 веках. Видимо, с этого времени Агасфер превратился в своеобразный символ всего еврейского народа, рассеянного по Европе, скитающегося и преследуемого.

Образ Агасфера в мировой литературе

Образ Агасфера постоянно встречается в произведениях мировой литературы. О нем пытался Гете (правда, его замысел так и не был воплощен в ), он упоминается в романе Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе». Широкую известность получил авантюрный роман Эжена Сю «Агасфер». Александр Дюма посвятил этому персонажу роман «Исаак Лакедем». Упоминается Агасфер и в трагедии Карла Гуцкова «Уриэль Акоста». В России об Агасфере писал Василий Андреевич Жуковский в неоконченной поэме «Странствующий жид», созданной под влиянием немецких романтиков.

В ХХ веке к образу Агасфера обращались многие всемирно известные писатели, в том числе, Редьярд Киплинг (новелла «Вечный Жид»), Гийом Аполлинер (новелла «Пражский прохожий»), Хорхе Луис Борхес (новелла «Бессмертный»). «Вечный жид» появляется даже в романе Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества».

В русской литературе ХХ века появляется ряд совершенно неожиданных трактовок образа Агасфера. К примеру, в романе братьев Стругацких «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя» фигурирует некий Агасфер Лукич, действующий под видом страхового агента.

Остап Бендер в романе Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Золотой теленок» рассказывает историю о Вечном Жиде, пожелавшем полюбоваться красотой Днепра, но пойманном и убитом петлюровцами. В повести Всеволода Иванова «Агасфер» появляется некий богослов из Гамбурга, рассказывающий, что это он, мечтая о славе и богатстве, придумал легенду об Агасфере и, неожиданно для самого себя, превратился в настоящего Агасфера.

Идут века, а «вечный жид» продолжает странствовать если не по реальному миру, то, по крайней мере, по страницам мировой литературы.

Агасфер, или Вечный Жид.

Северный океан крепко-накрепко сковал поясом вечных снегов пустынные берега двух гигантских континентов, сковал там, где лежат последние границы этих континентов, разделенных узким проливом.

Зима стремительно набирала силу. Ночной мрак и полярные вьюги неотвратимо шли на смену пасмурным северным дням.

Бледный диск негреющего светила слабо освещал небо и снег, покрывающий необозримые пространства скалистых равнин двух континентов.

От нестерпимого холода трескается земля, рвутся камни, выбрасываются фантастические снопы ледяных игл.
Эти пустынные снежные широты почти необитаемы.

Ни одно сколько-нибудь одушевленное существо, особенно из числа западноевропейских homo sapiens’ов, не может осмелиться нарушить безмолвное уединение этих ледяных краев, этих обиталищ колючего инея, ужасного холода, проклятого голода и полной биологической смерти. А между тем, как ни удивительно, на снегу двух континентов можно различить следы ног искателей приключений на свою голову. На американском материке различимы следы легкие, маленькие, свидетельствующие о том, что здесь проходила женщина, направляясь к скалам, откуда через пролив виднеется снежная пустыня противоположного материка. На снегу русского берега различимы следы более крупные и глубокие, говорящие о том, что здесь определенно проходил мужчина, направляясь к проливу.

Кажется, что эти явно одуревшие от жизненных невзгод путники надеются увидеть друг друга через узкий пролив, разделяющий континенты.

Очень, знаете ли, прелюбопытно поинтересоваться мне у какого-нибудь прохожего: что же это за путники, упорно шествующие своим довольно скорбным путем среди яростных конвульсий бурь и вьюг, сотрясающих оледеневшую природу?

Явно не случайно, что семь гвоздей, которыми подбиты сапоги мужчины, оставляют след, имеющий форму креста.

Становится все темнее, холоднее и тоскливее.

По небу разливается зловещее в своем волшебстве северное сияние.

На русском берегу застывает на коленях мужчина, с неизъяснимым отчаянием протягивая к противоположному берегу совершенно озябшие руки без меховых перчаток. А на противоположном берегу красивая молодая женщина указывает руками без рукавичек на небо.

Туман постепенно сгущается, и всё исчезает во мраке и без того мрачной ночи.
Откуда пришли эти два несчастных существа?

Кто они, эти призрачные странники, встретившиеся в полярных льдах, на границе Старого и Нового света?

Примерно так начинается мое восприятие книги известного французского писателя Эжена Сю «Агасфер».

Начнем с названия книги.

Кто такой Агасфер?

Агасфер (в латинском именовании) по прозванию «Вечный Жид» вошел персонажем в христианские легенды позднего западноевропейского Средневековья. Имя «Агасфер» - стилизованное библейское имя, произвольно заимствованное из ветхозаветной легенды об Эсфири, где еврейским «Ahasherosh» передается имя персидского царя Ксеркса.

Эсфирь (Есфирь) - героиня иудаистической мифологии, якобы спасшая свой народ в эпоху владычества Ксеркса, именуемого в Библии Артаксерксом. Живя сиротой в городе Сузы и воспитываемая родственником Мардохеем, она неожиданно оказалась в центре всеобщего внимания. Правящий в то время персидский царь разгневался на свою жену, царицу Астинь, отказавшуюся явиться на званный пир, и приказал собрать во дворце прекрасных дев, чтобы найти замену Астинь. Его выбор пал на Эсфирь.

Через свою родственницу Мардохей извещает царя о готовящемся против него заговоре и тем самым заслуживает царское благоволение, но одновременно входит в конфликт с визирем Аманом, отказываясь кланяться ему. Уязвленный визирь замышляет погубить весь иудейский народ и подстрекает царя к всеобщему уничтожению иудеев. Мардохей взывает о помощи к Эсфирь. В результате ряда сложных перипетий Амана казнят, а его место занимает Мардохей, извещающий всех подданных об отмене избиения иудеев. С тех пор дни, когда назначено было это избиение, считаются праздником пурим, то есть считаются «днем празднества и веселья».

Это - прелюдия. А теперь главное.

Согласно легенде, иерусалимский сапожник Агасфер во время шествия Иисуса Христа на Голгофу отказал ему в кратком отдыхе и велел идти дальше. За это Агасферу, в свою очередь, отказано в могильном покое. Он обречен из века в век безостановочно скитаться, дожидаясь второго пришествия Христа, который может снять с него проклятие.

В легенде об Агасфере слышны отзвуки ветхозаветного мотива проклятия Каину, которого Яхве обрекает на скитания, запрещая лишить его жизни.

Каин - старший сын Адама и Евы, земледелец. Из зависти он убивает брата Авеля, занимавшегося пастушеством. За братоубийство Каин был проклят Богом и отмечен особым знаком - «Каиновой печатью». Эта «печать» является не просто свидетельством братоубийства, а и символом непрекращающегося прижизненного страдания. Любопытно, что мотив искушения Евы змеем, отождествляемым с Сатаной, лежит в основе версии о зачатии Каина от Сатаны. Небезынтересно также и то, что в христианском средневековом искусстве образ Авеля рассматривался как прообраз Христа, а жертва Авеля - как символ евхаристии (причащения), его смерть - как предвестие смерти Христа на кресте.

В легенде об Агасфере отразились некоторые аспекты отношения средневековых христиан к евреям, а именно: в них видели людей, не имевших родины и обреченных на скитания в связи с выдачей Христа римлянам. С XIII века легенда о «Вечном Жиде» становится достоянием европейской литературы. В 1602 году выходит в свет анонимная народная книга «Краткое описание и рассказ о некоем еврее по имени Агасфер», в которой впервые герой легенды получает имя «Агасфер». В XVIII столетии европейская версия легенды об Агасфере приобретает черты комической истории и входит постоянной темой в творчество многих писателей.
Однако хватит академизма. Займёмся конкретным делом.

Тяпнув очередную рюмаху спотыкача, Агасфер ударился в воспоминания и рассказал о батяньке, пропившем свой дворянский диплом и умершем от заворота кишок, а потом поведал свою удивительную биографию.
- Дабы изложить мою биографию в надлежащем порядке, - начал Агасфер, - мне придется, пожалуй, начать рассказ с моего необычайного рождения. После того, как моей матушке не удалось пришибить метлой здоровенную и хвостатую шушеру, почтенная женщина в гневе лишилась чувств и так захворала, что пролежала много дней без чувств. Я же, согласно правилам «Акушерской Арифметики», обязанный спокойно пребывать в укромном месте еще несколько месяцев, так взбесился из-за этой проклятой шушеры, что не мог больше скрывать своего нетерпения и, заметив дырочку, выскочил что было духу на свет. Лежу я, значит, между ног матушки и не могу разобраться, куда это меня занесло. Долго я вот так лежал совсем голеньким, пока не замерз, и надумал тогда вернуться на прежнее место, да не смог отыскать обратной дороги.

Наконец решил я взбодрить свою матушку и начал то хватать ее за нос, то давать щелчки, то ударять по титьке. Однако она не просыпалась. Рассерчал я, схватил соломинку и принялся щекотать ей в левой ноздре, отчего она быстрехонько вскочила и завопила: «Шушера! Шушера!..»

А я в ответ верещу: «Ой-е-ей! Ой!..»

Мой крик еще больше напугал матушку, которая, наверное, решила, что шушера угнездилась у ее ног. Но потом успокоилась и разобралась, что к чему. Как тут она обрадовалась, слов нет выразить.
Когда я немножко подрос, матушка послала меня в школу, намереваясь сделать из сына парня, который со временем перещеголял бы всех своей ученостью. Однако тупоумные учителя ничего не могли мне дать. Поэтому я вышел из школы таким же умником, каким и вошел.

Увидев, что от школьного ученья толку нет, моя матушка отдала меня в обучение одному благородному торгашу. Я должен был стать знаменитым коммерсантом и стал бы им, если бы только у меня к этому охота была, а ее-то как раз и не было. Я предпочитал заниматься плутовскими проделками, а не серьезными вещами.
Убедившись, что никакое образование мне впрок не идет, матушка стала меня расспрашивать, к чему же у меня душа лежит. В ответ я ей говорю: «Я хочу уйти из дому, чтобы повидать чужие страны и города. Может быть, благодаря моим странствиям я стану настолько знаменитым парнем, что по возвращении в родные места каждый должен будет держать свою шляпу под мышкой, ежели пожелает со мной говорить».

Матушке сие предложение понравилось, и она сказала, что если бы мне это удалось, то, пожалуй, действительно надо поглядеть на белый свет и она готова дать мне деньжонок на дорогу.

Получив материнское напутствие и деньжата, в возрасте шестнадцати лет я начал свое преопасное путешествие.

И потопал наш проныра куда глаза глядят.

Где он только не шлялся?

А когда ему в возрасте двадцати пяти лет это нескучное времяпрепровождение немного надоело, он решил чуток поскучать в монастырской обители, чтобы затем с новыми силами окунуться в суетной мир.

В те времена, когда отрок по природе Агасфер, а по кличке Шиш пребывал под отчей крышей, еще носили башмаки с загнутыми вверх острыми носками, а жены неукоснительно соблюдали верность мужьям, да и мужья были не те, что ныне, которых сегодня зовут вертопрахами. По причине этих благословенных патриархальных нравов граждане почти не знали ревности, кроме разве той, что проистекает от чрезмерной любви, от которой даже собаки дохнут. В силу такого полного взаимного доверия все без разбору ложились спать в одну широкую кровать. Однако ж с той поры изрядно утекло воды, и нравы здорово подпортились, а потому появились отдельные кровати, дабы уберечь всех и каждого от соблазна наставить соседу рога. Ведь в доброе старое время о рогатости почтенных отцов семейств и слыхом не слыхивали, но когда монахи, бродячие певцы городских романсов и тюремного фольклора, а также безработные философы начали бросать родные места и шататься по белу свету в поисках ваучеров, приватизационных чеков и конвертируемой валюты, пошла мода на грубые солдатские башмаки, узкие походные кровати и неприличные шалости по изготовлению рогов для благовоспитанных филистеров. За примерами не стоит далеко ходить.

Как-то раз, дорогие мои приятели, забрался я в постель к женушке одного пентюха, - рассказывал наш герой, потягивая винцо. - Забрался и говорю своей красотке, что покажу ей такие чудеса, от которых она будет без ума.

Что-то плохо мне верится, - отвечает та, подзадоривая меня.

Да клянусь чем хочешь, что дай мне только волю, и я за ночь не меньше двенадцати раз нападу на тебя, а иначе пусть мне отрежут то, чем бьется мужчина с женщиной!

Так уж прямо и двенадцать! - воркует проказница. - Ври, да не завирайся!

А я уверяю, что ровно двенадцать и не палки больше!

Если ты такой шустрый, то ставлю об заклад двенадцать грошей, что в одну ночь тебе дюжины палок не осилить.

А я спорю, что осилю!

На том они и условились. Любовник потрудился на совесть и так расстарался, что и в самом деле достиг желаемого, но только три раза сыграл, что называется, всухую.

Подводя итоги, шалунья заупрямилась и начала утверждать, что любовник все-таки проиграл, а раз так, то пусть сам гонит денежки. Но тот не признал себя в проигрыше. И так они препирались без толку, пока наконец не решили отдать дело на третейский суд.

Скуповатый проказник предложил разбудить пьяненького мужа любовницы, который после щедрого угощения монастырским вином завалился спать в хлеву. В ответ он услышал категорическое нет.

Трах-тарарах! - воскликнула любовница. - Да по мне лучше потерять дюжину монет, чем рассказать моему рогоносцу о наших увлекательных играх!

На сей счет можешь не беспокоиться, - успокоил ее скупердяй, натягивая рясу. - Твой муженек нас рассудит, не зная, в чем суть спора.

Тогда согласна, - сказала капризница, успокаиваясь. - Лишь бы срама не было, а до остального мне нет дела.
На том они и порешили, а спустя полчаса постельных дел мастер обратился к рогоносцу с такой речью:

Уважаемый, прошу тебя разрешить один яростный спор между мной и твоей супругой. Случилось так, что, играя всю ночь напролет в шахматы, мы так интеллектуально устали, что вышли в сад прогуляться. Вашей супруге захотелось орехов. Я приготовил палку и поспорил с ней, что собью с дерева одним ловким ударом сразу дюжину орехов. Бросив палку, я действительно сбил ровно дюжину, но из них три штуки оказались, так сказать, сухими, то есть пустыми. Так вот ваша супруга утверждает, что я проиграл спор из-за этих трех орехов.

Это никуда не годится! - проворчал хозяин дома, зевая и почесывая свою волосатую грудь. - Если ты, душенька, проиграла, то не скупись на денежки. Брат Шиш равно потрудился, сбивая своей палкой что пустые, что полные орехи.

Клянусь Священным Ослом, ты, старина, прав! - воскликнул наш монах, радостно потирая свои пухлые ручки.
Вот таким образом и была приговорена жадная любовница к уплате заклада.

Эта и другие истории, рассказанные кое-кем, а также французским новеллистом эпохи Возрождения Николаем де Труа, настолько потешили вашего почтенного слугу, что он возымел неукротимое желание написать сборник юмористических рассказов о разных собственных приключениях, но так и не написал, хотя кое на кого и сослался, а именно - на книгу остроумного немецкого сочинителя Кристиана Рейтера (1665-1712) «Шельмуфский», которая считается первым самобытным и художественно завершенным плутовским романом в немецкой литературе

А теперь, господа, от дел веселых перейдем к делам угрюмым, то есть перейдем к совершенно другому образу Агасфера, представленному в многотомном издании Эжена Сю под одноименным названием, но прежде познакомимся с автором этого многотомника.

Прадед, дед и отец нашего писателя были врачами. Доктор Жан Батист Сю, отец писателя, во время революции 1789-1794 годов издал брошюру под названием «Мнение гражданина Сю, преподавателя медицины и ботаники, о смертной казни посредством гильотины». Автор брошюры полагал, что казнь на гильотине является чрезвычайно мучительной и посему рекомендовал заменить гильотинирование удушением.

Приверженец Бонапарта еще со времен Директории, доктор Сю сделал блестящую карьеру при Империи: он был назначен главным врачом императорской гвардии, совершил поход в Россию и пользовался милостями самого Наполеона. Все это не помешало ему во времена Реставрации отречься от прежнего режима и получить вознаграждение в виде звания королевского врача, а также члена Медицинской академии впридачу.
Эжен Сю родился 18 плювиоза XII года Французской республики, то есть 10 декабря 1804 года. Он был крестником Жозефины Богарнэ, жены первого консула, а затем императрицы, и принца Евгения Богарнэ, пасынка Наполеона.

Первоначальное образование Эжен получил в аристократическом Коллеж-Бурбон. В ту пору он был избалованным шалопаем и сорви-головой, не знавшим удержу своим дурачествам. Поведение сына чрезвычайно беспокоило папашу Сю и после одной из проделок любимого чада, жертвой которой стали винные запасы доктора, Эжен был послан на испанскую границу. Там ему пришлось принять участие в испанской войне 1823 года в должности младшего помощника врача.

По окончании войны Эжен возвратился в Париж. Однако суровый жизненный опыт его не образумил. Он вновь отдается разгульной жизни, сопровождаемой непомерными тратами, долгами и кутежами. Разгневанный папаша отправляет сына подальше от Парижа. Тот едет в Тулон работать в морском госпитале, а когда возвращается в Париж, снова принимается за старое, в результате чего его отправляют в длительное морское путешествие в качестве врача. В этом путешествии он посещает Испанию, Антильские острова, Грецию, заболевает желтой лихорадкой на Мартинике, участвует в Наваринской битве 1827 года, во время которой русско-англо-французский флот разгромил турецко-египетский флот.

В эпоху Реставрации наш шалопай являлся убежденным сторонником католической теократии и легитимной королевской власти.

Эжен Сю отнюдь не сразу нашел собственную дорогу в искусстве. Долгое время он расценивал свои литературные опыты как нечто дилетантское. В гораздо большей мере его влекло к живописи. Он даже поступает учеником к художнику-маринисту. О его успехах на этом поприще известно мало, но зато хорошо известно, что учитель активно вовлекал своего ученика в разные любовные авантюры.

В качестве успешного беллетриста Эжен Сю дебютировал в 1831 году серией морских новелл, которые заложили основу французского морского романа.

После сборника морских рассказов «Кукаратча» (1832-1834) Сю пишет «Историю французского флота в XVII веке».

В конце 30-х годов происходит весьма неприятное событие в жизни Сю. Непомерно расточительная жизнь приводит к разорению. В дальнейшем ближайшие друзья взяли на себя ведение его финансовых дел, чтобы избавить писателя от нового разорения. Прежнему беззаботному рантье-миллионеру пришел конец. Теперь ему приходится искать средства к существованию. Главным из них становится литературный заработок.
Неслыханный успех имел его роман «Парижские тайны» (1842-1843), печатавшийся полтора года в газете «Журналь де Деба». У дверей редакции каждое утро выстраивалась очередь нетерпеливых читателей, стремившихся поскорее узнать продолжение увлекательной истории.

Таким же грандиозным успехом пользовался и роман Сю «Агасфер», опубликованный в газете «Конститюсьоннель» с 25 июня 1844 года по 12 июля 1845 года. За этот роман автор получил неслыханный гонорар, повергший в трепет всех его современников, - 100 000 франков. В 1845 году «Агасфер» был издан отдельной книгой с рисунками Гаварни. Одновременно почти во всех странах Европы и Америки появились переводы романа, неизменно пользовавшиеся большим спросом у читателей. В 1849 году «Агасфер» был переделан в драму.
З

а «Парижскими тайнами» и «Агасфером» последовал ряд других социально ориентированных романов, в которых обличались пороки буржуазного общества, изображалась нищета и темнота низших классов.
Во время Февральской революции 1848 года Сю становится членом партии демократов-социалистов. В 1850 году он избирается в Законодательное собрание, получив 126 тысяч голосов избирателей.

Вершиной творчества Сю считается его роман «Тайны народа, или история одной пролетарской семьи в течение ряда веков» (1847-1857), представляющий собой грандиозную образную историю революционного движения во Франции, начиная от раннего Средневековья и кончая 1848 годом.

После переворота 2 декабря 1851 года Сю добровольно удалился в изгнание в Савойю, в местечко Аннеси, где и прожил до самой смерти. Умер он при загадочных обстоятельствах скоропостижной смертью 3 августа 1857 года, когда лечащий и преданный ему врач на некоторое время отлучился из городка. Не исключено, что к его смерти причастны иезуиты, которых он беспощадно разоблачает в «Агасфере».

Ни у кого из читателей не возникнет сомнений по поводу антиклерикальной установки «Агасфера», проявляющейся в изобличении тайных преступлений иезуитского ордена. Однако Сю не ограничивается критикой духовенства. Он в своеобразной литературно-художественной форме решает «рабочий вопрос», который в первой половине XIX века очень остро стоял на повестке дня, ибо пролетариат во многих европейских странах находился под тяжелейшим прессом безжалостной капиталистической эксплуатации, к тому же пребывал в крайне бесправном состоянии.

В свое время Карл Маркс, да и не только он, утверждал, что нищета вытекает из самой сущности труда в условиях буржуазного общества. По Марксу, наиболее богатое состояние буржуазного общества - это идеал, который все же приблизительно достигается небольшой группой людей (капиталистов), но достигается очень дорогой ценой - ценой стационарной нищеты рабочих.

Что же собой представляет рабочий с точки зрения политической экономии XIX века?

Рабочий - это пролетарий. Согласно словарям, пролетарий (от лат. proletarius, от proles - потомство) - это человек, принадлежащий к неимущему слою граждан в Древнем Риме, деклассированный элемент древнеримского общества; представитель рабочего класса при капитализме. В более общем смысле пролетарий - это тот, кто не обладает ни капиталом, ни земельной рентой, живет исключительно только собственным трудом, причем живет так называемым абстрактным, односторонним трудом, то есть трудом узко специализированным, определяемым потребностями машинно-фабричного капиталистического производства. Именно этого пролетарий политэкономия XIX века рассматривает как рабочего.

Маркс полагал, что рабочий становится тем беднее, чем больше богатства он производит. Соответственно, рабочий становится тем более дешевым, чем больше товаров он создает.

Чем это объясняется?

По мнению Маркса, предмет, производимый в условиях буржуазного общества наемным трудом, противостоит труду как некая чуждая сила, не зависящая от производителя. К этому присовокупляется следующее: продукт труда есть опредмеченный труд, то есть осуществление труда есть его опредмечивание (создание неких предметов). Социально-этический смысл данного опредмечивания заключается в том, что опредмечивание труда рабочего в системе капиталистического производства выступает, во-первых, как утрата предмета в виде отчуждения предмета от его создателя и, во-вторых, как закабаление предметом, который не подчиняется воле производителя. Другими словами, рабочий относится к продукту своего труда как к чужому предмету. Чем больше он изматывает себя на работе, тем могущественнее становится чужой для него предметный мир, создаваемый им самим, тем беднее становится он сам, его внутренний мир и его личное имущество. Точно так же, по мнению Маркса, обстоит дело и в религии. Чем больше человек вкладывает в Бога, тем меньше остается в нем самом. Самоотчуждение рабочего в продукте его труда имеет не только то значение, что труд приобретает внешнее существование, но еще и то значение, что этот труд становится противостоящей рабочему самостоятельной силой, причем силой чуждой и враждебной.

Отчуждение, считает Маркс, проявляется не только в конечном продукте производства, но и в самой производственной деятельности. Следовательно, если продукт труда есть самоотчуждение, то и само производство должно быть деятельным самоотчуждением, самоотчуждением деятельности, деятельностью самоотчуждения. По отношению к личности рабочего это значит, что рабочий в своем труде не утверждает себя, а отрицает, не развертывает свободно свою физическую и духовную энергию, а изнуряет собственную физическую природу и разрушает свой собственный дух. Поэтому рабочий капиталистического предприятия только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе труда он чувствует себя оторванным от самого себя.
Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к труду, от труда бегут, как от чумы. В результате, резюмирует Маркс, получается такое состояние дел, когда рабочий человек чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций (еда, питье, половой акт и т. п.), а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь подневольным животным, тупой скотиной.

В иной форме аналогичные мысли высказывает Эжен Сю. Своеобразие предлагаемого им подхода к «рабочему вопросу» заключается в том, что автором берется за основу хорошо известный и широко распространенный сюжет об Агасфере, или Вечном Жиде. Но в отличие от уже известных трактовок данного сюжета (богословских и даже литературно-сатирических) французский писатель впервые дает его социальную трактовку. В объемном романе Агасфер является воплощением как бы проклятого от века и на века пролетариата, который нигде не может обрести достойного человека существования.

И все же почему в лице Агасфера рабочий класс осужден почти на самоубийственное существование?

Еще раз обратимся к легенде. Согласно ее упрощенной версии, когда Христа вели на Голгофу, он, утомленный тяжестью креста, попытался передохнуть у дома одного ремесленника. Но тот, измученный работой и озлобленный на тяжелую жизнь, оттолкнул Христа со словами: «Иди и не останавливайся». В ответ он услышал: «Я пойду, но и ты будешь ходить до скончания века». Таким образом, пролетариат проклят потому, что один из них когда-то проявил бессердечие, черствость и неоправданную злобу. Иными словами, Господь наказал ремесленника Агасфера и в его потомстве весь рабочий класс. Как было сказано Агасферу, иди, не ведая отдыха и покоя. Так и на протяжении многих веков безжалостные властители мира сего говорили рабочим, чтобы они трудились без отдыха и покоя в поте лица своего. Смысл подобных речений находит свое отчетливое выражение в идеологии и политике католического ордена иезуитов, наиболее изощренных защитников не только католицизма, но и тех мирских ценностей, которые признавались или благословлялись папским Римом. Поэтому не случайно тема разоблачения происков иезуитов занимает в романе Сю центральное место.

Во Франции вопрос о тайной политике и действиях иезуитов всплыл в начале 40-х годов XIX века и приобрел необычайную остроту. Объясняется это тем, что во время Французской революции 1789-1794 годов церкви как идеологическому оплоту феодализма и абсолютизма был нанесен очень болезненный удар. Погибли или были репрессированы многие священники. Террор, обрушившийся на головы клириков, напугал их и заставил на какое-то время утихомириться. Однако в период Реставрации 1814-1815 и 1815-1830 годов и после Июльской монархической революции 1830 года церкви было возвращено ее прежнее политическое положение. Правда, Июльская революция несколько потеснила клерикалов, поскольку к власти рвалась крупная буржуазия, потребовавшая от Рима обуздания ультрамонтанства (фр. ultramontain - букв. находящийся за Альпами (по отношению к Франции) от лат. ultra - далее, за пределами + mons (montis) - гора), то есть определенного направления в католицизме, возникшего в XV веке и добивавшегося неограниченного права римского папы на вмешательство в религиозные и светские дела любого католического государства, и взнуздания наиболее «проштрафившихся» орденов, особенно иезуитского. С внешней стороны требование июльского правительства было удовлетворено. Однако на деле католическая церковь ничуть не пострадала и продолжала активно самоутверждаться. К началу 40-х годов возросло число церквей и монастырей, увеличилось количество религиозных ассоциаций и религиозных изданий. Как результат, был поднят вопрос о передаче в руки церковников дел народного образования. Подобные претензии вызвали протесты даже со стороны лиц, наделенных министерской властью и представляющих интересы монархии. Ведь ни для кого не было секретом, что именно иезуиты побуждали духовенство к проведению активной, наступательной политики, особенно в области народного образования.

Но это все, как говорится, «цветочки», были еще и «ягодки». Так, в годы Реставрации при активном участии иезуитов был провозглашен «белый террор», охвативший юг Франции. Под эгидой преследования сподвижников и просто сочувствующих павшему «тирану», то есть Наполеону, в Тулузе, Ниме, Авиньоне и других городах избивали протестантов и громили их имущество. Убито было несколько генералов, известных своей службой наполеоновской империи. Свыше ста тысяч человек бросили в тюрьмы. В этой атмосфере религиозно-гражданской войны состоялась передача среднего образования почти целиком в руки духовенства. Отныне учителя должны были иметь аттестат поведения, выдававшийся священником. Во всех школьных советах заседали представители церкви. Мало того, вскоре от всякого служащего стали требовать свидетельство о хорошем поведении, подтвержденное представителем церкви.

В 1843 году вопрос о деятельности иезуитов обсуждался в высших политических кругах Франции. В разгаре этой полемики начал публиковаться «Агасфер», который сыграл крупную роль в борьбе общественной оппозиции против иезуитов.

Как и при каких условиях возник орден иезуитов?

И я готовлю один бонус (аудиозапись нашей с Виктором беседы) для этого курса… В этой аудиозаписи мы с Виктором очень интересно беседуем о бессмертных личностях и одна из этих личностей — Агасфер, который уже более 2000 лет не может умереть потому что его проклял Иисус.

Вот небольшой отрывок из нашей беседы.

Услышав это, я решил погуглить об этой личности и вот, что я нашел:

Агасфер — история

Предание гласит, что когда Христа вели, чтобы предать его мучительной казни, орудие казни, тяжелый деревянный крест, он нес на себе. Путь его к месту распятия был тяжел и долог. Изнемогающий Христос хотел было прислониться к стене одного из домов чтобы передохнуть, но хозяин этого дома по имени Агасфер не разрешил ему.

— Иди! Иди! — прикрикнул он под одобрительные взгляды фарисеев. Нечего отдыхать!

— Хорошо, разжал спекшиеся губы Христос. Но и ты тоже всю жизнь будешь идти. Ты будешь скитаться в мире вечно, и никогда не будет тебе ни покоя ни смерти…

Возможно, предание это было в конце концов забыто, как и многие другие, если бы после этого из века в век то там, то здесь не появлялся человек, которого многие отождествляли с личностью бессмертного Агасфера. О нем писал итальянский астролог Гвидо Бонатти, тот самый, которого Данте в своей «Божественной комедии» угодно было поместить в аду. В 1223 году Бонатти встретил его при испанском дворе. По его словам, человек этот был в свое время проклят Христом и потому не мог умереть. Пятью годами позже о нем упоминает запись, сделанная в хронике аббатства св. Альбана (Англия) . В ней говорится о посещении аббатства архиепископом Армении. На вопрос, слышал ли он что-нибудь о бессмертном скитальце Агасфере, архиепископ ответил, что не только слышал, но и несколько раз лично разговаривал с ним. Человек этот, по его словам, находился в то время в Армении, он был мудр, чрезвычайно много повидал и много знает, в беседе, однако, сдержан и рассказывает о чем-нибудь, только если его об этом попросят. Он хорошо помнит события более чем тысячелетней давности, помнит внешность апостолов и многие подробности жизни тех лет, о которых не знает никто из живущих ныне. Следующее сообщение относится уже к 1242 году, когда человек этот появляется во Франции. Затем на долгое время воцаряется молчание, которое нарушается только через два с половиной века. В 1505 году Агасфер объявляется в Богемии, через несколько лет его видят на арабском Востоке, а в 1547 году он снова в Европе, в Гамбурге. О встрече и разговоре с ним рассказывает в своих записях епископ Шлезвига Пауль фон Эйтазен (1522-1598). По его свидетельству, человек этот говорил на всех языках без малейшего акцента. Он вел замкнутый и аскетический образ жизни, не имел никакого имущества, кроме платья, которое было на нем. Если кто-нибудь давал ему деньги, он все до последней монеты раздавал бедным. В 1575 году его видели в Испании, здесь с ним беседовали папские легаты при испанском дворе Крис-тофор Краузе и Якоб Холь-стейн. В 1599 году его видели в Вене, откуда он направлялся в Польшу, собираясь добраться до Москвы. Вскоре он действительно объявляется в Москве, где многие якобы также видели его и разговаривали с ним. В 1603 году Агасфер появляется в Любеке, что было засвидетельствовано бургомистром Колерусом, историком и богословом Кмовером и другими официальными лицами. «Минувшего 1603 года 14 января в Любеке появился известный бессмертный еврей, которого Христос, идя на распятие, обрек на искупление» , - сказано в городской хронике. В 1604 году мы находим эту странную личность в Париже, в 1633 году - в Гамбурге, в 1640 году - в Брюсселе. В 1642 году он появляется на улицах Лейпцига, в 1658 году - в Стамфорде (Великобритания). Когда в конце XVII века вечный странник Агасфер снова объявился в Англии, скептически настроенные англичане решили проверить, действительно ли он тот, за кого его принимают. Оксфорд и Кембридж прислали своих профессоров, которые устроили ему пристрастный экзамен. Однако познания его в древнейшей истории, в географии самых отдаленных уголков Земли, которые он посетил или якобы посетил, были поразительны. Когда ему внезапно задали вопрос на арабском, он без малейшего акцента отвечал на этом языке. Он говорил чуть ли не на всех языках, как европейских, так и восточных. Вскоре Агасфер появляется в Дании, а затем в Швеции, где следы его снова теряются.

Вечный Жид (Агасфер) — тот, кто не имеет родины, дома, пристанища и вынужден в их поисках бесконечно блуждать по земле; вечный скиталец; неприкаянный

На свете есть особый сорт людей, родившихся, должно быть, от Вечного Жида. Особенность их в том, что они никак не могут найти себе на земле места и прикрепиться к нему (М. Горький, рассказ «Проходимец», 1898 год)

Происхождением фраза Вечный Жид обязана легенде, согласно которой некий житель Иерусалима был наказан Всевышним вечной неустроенностью за то, что отказал Иисусу в просьбе о помощи, когда тот, изнемогавший под тяжестью креста, шел на казнь, причём, никаких намёков на этот случай в Евангелии нет.
Тема человека, согрешившего против бога, в фольклоре нередка:

    Прометей, похитивший огонь у богов и передавший его людям, вынужден вечно быть прикован к скале
    Сизиф, что-то неподеливший с богом смерти Танатосом, был приговорён богами вечно вкатывать на гору камень, раз за разом скатывающийся вниз
    Поэту Тангейзеру, опреметчиво полюбившему богиню Венеру, пришлось навечно остаться на горе Герзельберг в Тюрингенском Лесу, ожидая Страшного Суда, когда Господь окончательно решит его участь
    Летучий Голландец — корабль-призрак, который не может пристать к берегу и обречён вечно бороздить моря из-за богохульства его капитана

Многочисленны были подобные сказания в византийском фольклоре, оттуда они проникли в Европу. Но антисемитский оттенок легенда приобрела лишь в XVII веке, когда В 1602 году в Германии была опубликована лубочная книга «Краткое описание и повествование о еврее по имени Ахасверус» (Ахасверус — Агасфер, которым Вечный стал, есть измененная форма имени персидского царя Ахашвероша из еврейской книги Эстер). Наблюдая за бесконечными скитаниями евреев по Европе в поисках безопасного места жительства без притеснений со стороны аборигенов, эти самые аборигены и связали эпизод казни Христа с судьбой всего еврейского народа, якобы караемого Богом за смерть Иисуса, сделали Агасфера символом всех евреев

Тема «Вечного Жида» в творчестве

  • Эжен Сю «Агасфер» (роман)
  • Василий Жуковский «Странствующий жид» (поэма)
  • Александр Дюма «Исаак Лакедем» (роман)
  • Артуро Граф «Фауст и Агасфер» (драма)
  • Льюис Уоллес «Падение Царьграда» (роман)
  • Редьярд Киплинг «Вечный Жид» (новелла)
  • Стефан Гейм «Агасфер» (роман)
  • Пер Лагерквист «Смерть Агасфера» (роман)
  • Всеволод Иванов «Агасфер» (повесть)
    ***
  • Кинофильм «Агасфер» (1933 год, Англия)
  • Кинофильм «Вечный жид» (1926, Франция)
  • Кинофильм «Вечный жид» (1948, Италия)
  • Кинофильм «Седьмое затмение» (1988, США)

Применение выражения «Вечный Жид» в литературе

    «А ему ни падать, ни медлить нельзя, за стоном сердца у него следует порыв злобы и сознание роковой своей задачи ― он должен в ней истощиться, как вечный жид!» (И. А. Гончаров «Опять «Гамлет» на русской сцене»)
    «Наш Вечный Жид ведет сейчас переговоры, а уж он-то знает, что время ― деньги» (Василий Аксенов «Новый сладостный стиль»)
    «Развязала ты нас, судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я как Вечный Жид отныне!» (М. А. Булгаков «Бег»)
    «Когда Вечный Жид, выполнив поручение, стоял на берегу Днепра, свесив неопрятную зеленую бороду, к нему подошел человек с желто-голубыми лампасами и петлюровскими погонами и строго спросил…» (Илья Ильф, Евгений Петров «Золотой теленок»)
    «Сам над собою смеется: ― Я ― Вечный Жид. Ни на что уж не годен, как только скитаться по белу свету, словно на мне отяготело пророчество: и будет ти всякое место в предвижение» (Д. С. Мережковский «Александр Первый»)
Включайся в дискуссию
Читайте также
Тема урока: « Бисквитное тесто и изделия из него Объяснение нового материала
гбоу нпо профессиональный лицей кулинарного мастерства солдатенкова и
Тест по английскому языку на определение уровня — Placement Test